Венец из змеевника - страница 2
Древнее правило: когда приходит беда, ищи виноватого среди своих, но не слишком близких к дому.
День скрипел костями, тянулся застывшим страхом. Я не выходила на улицу – не по слабости, но в память о тех гостях, что приходят к ведьминым порогам с топорами и факелами, когда беда становится общей. Домовой, почуяв неспокойное, хрюкал и скрипел, распушив бороду – в нём вскипало недовольство не хуже, чем в самом подпечье. Однако моё упрямое сердце гулко стучало: я не причастна, но людям всё равно – страх ослепляет лучше самой темноты.
К полудню на деревенской площади привычно созвало всех собачье лаянье да тревожный, неестественно громкий голос старосты Степана. Толпа взмятая, надломленная, но стыдливо держится кучкой, опасаясь расползтись кто куда – в единстве страшится ища спасение.
– Выходите! Все выйдите! – надсаживается Степан, взмахивая руками, как будто разлетятся вокруг злые духи, что посмели вцепиться в сердца.
Я встаю в стороне – у пригорка, подраскрыв накидку. Спины на меня не смотрят, оборачиваются редкие лица, будто высохшие корки хлеба, готовые в любой час раскрошиться. Старосте тяжело: он знал меня с пелёнок, помнил, как бабка Оксинья лечила ему зубы ландышевой водкой да травами, но сейчас каждому приходится выбирать – или он за деревню, или за ведьму. Выбрал он уже давно.
– Не поганьте друг друга, бабоньки! – хрипит он. – Все знают – у нашей Васы свой промысел, не лезет она в игры с детьми Гордея, и ведает, как той травушкой болячку заговорить! Зря клеветать – беду накликать. Пусть лучше у князя суда дождёмся, чем сами тут кого безвинно гнобить начнём!
Ему вторят – нехотя, одни шмыгают носом, другие мнутся, желая быть справедливыми, но страх уже пустил корни, и только чудо может его выдернуть. Я смотрю на лица: нет тут прежней теплоты, все утонуло в холоде. Только одна девчонка смотрит с жалостью – Марушка, что сама ещё недавно по ночам за мной подглядывала у болота, когда у моей матери искала спасения для больной сестры. Как быстро хорошее забывается!
В этот сумеречный час в деревню прибегает парень. Он устал – это видно по тряске в коленях да тяжёлому дыханию; мальчишка, видно, из тех, что рыскали по степям за сезонным пастухом и знали толк в каждой дорожной яме. В руках его – клеймённая плеть, за спиной – княжеский герб, вышитый без особой заботы, но видный издалека.
– От князя, – выдыхает он, глотая слова, – весть быстрая, – осматривает всех, будто ищет единственную причину своей спешки. – Где староста? Кто отвечать за село?
Степан выходит вперёд, не дрогнув, будто сотню испытаний перенёс, хотя плечи опали.
– Здесь я.
– Дети исчезли – князь про то уж знает. Просил держать деревню крепче, ворота настежь не открывать никому. Сам поутру пожалует. И повелел: староста и девка та, что у болота хату держит, должны быть здесь, как князь явится.
Толпа шумит – на мои плечи падают взгляды, острые, как старое железо; но Степан, не отводя глаз, кивает мне – мол, стой, не прячься, ведь правду нечего скрывать. Я отвечаю взглядом молча – зная: правду ищут редко, чаще ищут того, на кого свалить беду.
Вечер опускается преждевременно, серый, угрюмый. Собирается совет – мужчины, крепкие и угрюмые, женщины с детьми покуда теснятся ближе к церкви. Никто не говорит прямо, но страх с каждой минутой становится злее.
Я стою у самой крепкой стены, ощущая, как невидимые руки подбираются к вороту. В этот час я впервые вижу его – княжего представителя, знатного княжича, присланного с надеждой удержать порядок и сыскать истину. Имя ему – Ратибор.