Венец из змеевника - страница 3




Он появляется без обычной роскоши, без боевой свиты, без золотых медалей и алого плаща. Лицо его бледно, как месяц в полувзлете, глаза – холодные, утомлённые. И все же есть в его поступи отчётливый след власти, тяжести жизни, которую не разделяет никто из кривоборских.


Он молод – это видно по острой линии скул, по волосам, что ещё не тронуты сединой, по позе, в которой скрывается и усталость, и то, чему в простом селе не найти названия: оберегающая гордость, склонность к быстрому презрению, но вместе с тем и болезненная, выученная сдержанность. На нём простая, выцветшая рубаха, штаны, покрытые пылью, но вся его фигура, даже поза – будто нечто выкованное из холода и железа, таящая силу и опыт невидимых подвигов.


– Я – Ратибор, – сказал он, голос спокойный, гулкий, в котором не было ни сочувствия, ни угрозы, – вас здесь понял бы каждый третий, а я и вовсе чужой, однако не клеймите никого без проку. Дети исчезли – это беда для всех, не для одной ведьмы.


Мгновение казалось, что воздух вокруг него стал гуще, что даже прохладный ветерок, затесавшийся в щели между избами, затих, слушая, как он назначает стражу и поручает какие-то короткие распоряжения старосте и смелым мужикам. Он говорил так, что людям приходилось слушаться, не потому что хотели этого, а потому что не умели идти против уверенного в голоса после большой беды.


Я стояла, сплетая пальцы так, будто ещё немного, и мои костяшки затрещат, разлетятся серебряной пылью. Слово «ведьма» редки произносилось, но тяжело, будто в нём по крупице отмеряли и страх, и стыд. Староста держался рядом со мной, поддавшись привычке защищать своих, но в глазах его жила и усталость, и горечь, и ясно вычерченная мысль, что дни мои в этой деревне после такого слуха сочтены. Старые грехи и былые благодати забываются, когда великая беда стучится в двери.


– Ты ведьма? – спросил Ратибор так просто, будто спрашивал, не идёт ли дождь.


– Зовут меня по-разному, – ответила я, не прячась за словами. – Кто травница, кто колдунья, кто ещё как.


Он кивнул, всматриваясь в меня с холодной рассудительностью, в которой было что-то от городского судьи, что чему-то искал подтверждения или опровержения, но не выносил поспешных приговоров.


– Слышал, ловко ты с болезнями управишься, – тихо продолжил он. – А с потерями, которых ты не совершала?


– Люди ищут виноватых – привычка древняя, – ответила я так, словно пела у потухшего очага, где пламя греет разве что тени.


Он посмотрел сквозь меня, будто видел за плечами моими не стены ветхой избы, а мрак и болота, и костры рубленных ночей. И тут я почувствовала, что что-то клином вбивается в само естество нашего села: присутствие чужого, властного, холодного, лишнего, но необходимого, как первый нож зимой – режет, но и защищает.


– Завтра на рассвете, – приказал Ратибор, обращаясь ко всем, но имя моё согнуло воздух, – ты первая будешь у изб Гордея. Мы поговорим с теми, кто видел детей в последний раз. Староста, будь при мне.


Толпа заволновалась, но не оспорила его решение. Все стояли, не поднимая глаз – как бы пряча под веками страх перед чужаком, перед словом «суд», перед леденящей правдой, которая может оказаться страшней любой ведьминой напасти.


Вечером, в моей избе, когда тени вновь заволокли углы, я сидела одна, прислушиваясь к тому, как по полу крадутся мысли – тяжёлые, неотвязные, точно мыши в сени. Домовой шипел и скребся под лавкой, тревожно ходил кругами.