Венедикт Ерофеев - страница 4



Понять, что привлекало Венедикта Ерофеева в увиденном, прочувствованном, прочитанном, мне помогли записные книжки удлиненного формата, заполненные цитатами с комментариями и его размышлениями. Он вел их с шестнадцати лет. Общих тетрадей избегал из-за своего кочевого образа жизни. Ответ, чем он отличался от большинства своих коллег, я нашел в одной из его многочисленных записных книжек: «Не то, что небожителем я был, а просто нездешним. Она ж меня, смеясь, на землю пролила»[1].

И «нездешний», и «смеясь, на землю пролила» взяты Венедиктом Васильевичем из двух стихотворений Федора Ивановича Тютчева. Напомню, что стихотворение, посвященное Е. Н. Анненковой, начинается так:

И в нашей жизни повседневной
Бывают радужные сны,
В край незнакомый, в край волшебный,
И чуждый нам и задушевный,
Мы ими вдруг увлечены.
Мы видим: с голубого своду
Нездешним светом веет нам,
Другую видим мы природу,
И без заката, без восходу
Другое солнце светит там…[2]

Последнее предложение записи Венедикта Ерофеева – это строка из второй строфы известного тютчевского стихотворения «Весенняя гроза»:

Люблю грозу в начале мая,
Когда весенний, первый гром,
Как бы резвяся и играя,
Грохочет в небе голубом.
Ты скажешь: ветреная Геба,
Кормя Зевесова орла,
Громокипящий кубок с неба,
Смеясь, на землю пролила[3].

Венедикт Ерофеев этой записью обозначил также свою духовную связь с Игорем Северянином[4]. Ведь получившую широкую известность книгу своих стихотворений тот назвал «Громокипящий кубок», а эпиграфом к ней взял последнюю строфу тютчевской «Весенней грозы».

Короче говоря, у Александра Александровича Гениса было основание сказать: «По сути, Ерофеев перешел границу между изящной словесностью и откровением. Пренебрегая злобою дня, Веничка смотрел в корень: человек как место встречи всех планов бытия»[5].

Надеюсь, что после моих объяснений читатель согласится с названием книги: «Венедикт Ерофеев: Человек нездешний».

Чтобы разнообразить мои рассуждения по поводу отличия Венедикта Васильевича Ерофеева от многих его современников, обращусь к эссе Алексея Павлова «Венедикт Ерофеев: “Можешь не писать – не пиши”»: «Венедикт Ерофеев был одним из тех писателей, кто не мог не писать. И многие его книги попросту не укладывались в каноны столетиями назад созданных жанров. У него были удивительные глаза – как у ребенка, с детской наивностью смотрящие на мир. Казалось, что в них – в этих глазах – выражалась и вся мировая скорбь, и жалость, которую завещал нам Христос на кресте. Какая-то христианская, самоотверженная жалость ко всему человечеству – миру хищническому, грубому, которого он сторонился. Так и пытался всю жизнь уединиться, забиться куда-то, сжавшись в комок. Но нет – как кафкианского героя, его все равно находили, все равно обвиняли в самых смертных грехах, на месте же судили и подвергали жестокой расправе. Просто потому, что это единственный удел любого обладателя чистого или, как сказал бы гончаровский Штольц, “золотого сердца любого праведника”. В том числе и современного»[6].

Об особенностях своего дарования Венедикт Ерофеев высказался более решительно и откровенно: «Не смех со слезами, но утробное ржание с тихим всхлипыванием в подушку, трагедию с фарсом, музыку со сверхпрозаизмом, и так, чтоб это было исподтишка и неприметно. Все жанры слить в одно, от рондо до пародии, на меньшее я не иду»[7].

Венедикт Ерофеев понимал, что живет «в эпоху всеобщей невменяемости»