Внутренний фронт - страница 4
И я выбираю второй путь. А там, конечно, нельзя удержаться, чтобы не перекинуться парой слов с Марио. Но грохот здесь адский, и я делаю знак – перекур. Марио покорно выключает штамп, то же делает и Жозеф. И мы выбираемся поболтать о Париже и о многом другом в немецкую уборную-курилку. Она расположена по пути в заводоуправление. Здесь спокойнее и чище, чем в «клубе красных», в другой отдаленной уборной-курилке, которую облюбовали иностранцы (у них красные повязки).
Вдоль стен негусто стоят спокойные чистенькие немцы-рабочие. Задумчиво дымят сигаретами, не спеша перебрасываются словечками, замечаниями. То же мне патуа[18], этот берлинский жаргон. Уборная считается привилегированной, и нас могут из нее попросить. Сюда на короткий перекур забегают вечно занятые мастера, и даже инженеры. Заходят покурить заводские полицаи. Накурившись и послушав степенные разговоры, полицаи идут в «клуб красных» – вышибать бездельников-курильщиков.
В заводоуправлении меня быстро отпускают. Красавица Урсула, абсолютно равнодушно на меня поглядывая, разносит мои требования в картотеке. Возвращаюсь сравнительно быстро в цех, забираю свою тележку и уже другим путем тащусь на склад.
Удобно. Целый день на людях. То в том конце завода, то в другом, и все на законном основании.
Ищу своих
Мне очень неплохо на заводе. После вернетовских финальных голодовок я полностью оправился. После пяти лет войны и лагерного безделья простой, несложный физический труд для меня наслаждение. К тому же все это временно, я непременно вернусь к себе на Родину. Скоро. Может быть, на днях. А там все будет еще лучше. И я полон радужных надежд и симпатий к окружающим меня простым трудовым людям, таким вот разным. У меня немало друзей.
Я внешне беспечен. Легко расплываюсь в улыбке при каждом новом знакомстве, при каждом разговоре. Но не все они интересны, не все затрагивают главное. И я упорно и настороженно ищу настоящих друзей, ищу своих. По-настоящему дружить можно только с политическими единомышленниками, потому что я ни на йоту не изменил своим политическим убеждениям. Потому что пролетариат – могильщик капитализма, фашизм – кровавая диктатура буржуазии, а Германия – родина Маркса и Энгельса – подготовлена к социалистической революции, поскольку она очень индустриализирована.
Я, конечно, чувствую, что не все стройно в моих политических схемах. Кое-что знаю о страшных расправах нацистов с политическими противниками, о концлагерях и «болотных солдатах».
Знаю, что где-то здесь, неподалеку, томится Тельман – вождь немецких пролетариев. И что немецкие антифашисты вторыми после итальянцев потерпели разгром. Разгром неожиданный, невероятный.
Но мне не верится в этот разгром, хотя я не вижу вокруг себя тех, кому предстоит совершить социалистическую революцию. И не понимаю этой тишины и безразличия. Не понимаю, почему так лояльна к нацистскому режиму наша квартирная хозяйка. Не понимаю, почему рабочие на заводе приветствуют друг друга «немецким приветствием», хотя кое-кто и говорит при этом «драй литер» (три литра) вместо «хайль Гитлер!».
Все странно и неожиданно. И совсем не так, как на лекциях, которые я слушал в Верне. Но я объясняю это себе тем, что плохо знаю Германию и отстал от всего – слишком долго сидел за проволокой.
Особенно трудно разобраться в этом хитросплетении языков и наций. Иностранцев больше трети на нашем заводе. Сюда съехались со всех концов Европы. Никакого единства. Винегрет языков и политических убеждений. У всех за малым исключением никаких симпатий к оккупантам и отсюда неприязнь к немецким рабочим. И к тому же все временные. Всех согнали сюда, в Германию, нужда и безработица. Все здесь – на заработках, по контрактам на год. А заработки? Они хотя и ниже, чем у немцев той же квалификации, но курс немецкой марки в оккупированных странах искусственно взвинчен так высоко, что можно неплохо подработать – послать кое-что домой, вернуться на родину не с пустыми руками.