Во дни Пушкина. Том 2 - страница 31
И пестрыми кучками, болтая и смеясь, гости направились к террасе дворца, где уже стояли около накрытых столов вымуштрованные лакеи. В обычное время чаепитие у графа происходило по строгому церемониалу: граф усаживался в кресла и к нему от чайного стола отправлялась целая экспедиция – сперва сановитый, пузатый, в пудре и чулках лакей нес на серебряном подносе старинного саксонского фарфора чашку, за ним другой, тоже хоть на выставку, нес огромный чайник с кипятком, третий выступал с сахарницей, четвертый со сливками, пятый с графином рому, а там еще и еще, с лимоном, вареньем, морсом, кренделями и проч. Но необычайное стечение именинных гостей опрокинуло этот церемониал, и лакеи разносили чай на серебряных подносах всем гостям, по чинам, и, вежливо склоняясь, уговаривали их взять то того, то другого, по-старинному…
Пушкин, выпив чашку чаю, вышел отдохнуть в парк и за углом дворца наткнулся на доктора, который озабоченно спешил куда-то.
– Куда вы это так бежите, доктор? – пошутил он. – Или кого надо спешно на тот свет отправить?
– Боюсь, что дело и без моей помощи обойдется, – недовольно ответил доктор, не любивший таких шуток. – Что-то наш музыкант совсем расклеился…
– Да что вы? А можно мне с вами?..
– Сделайте одолжение-с…
Идти было недалеко: больной жил в огромной людской, в небольшой угловой, но чисто прибранной комнатке. В окно сквозь старые деревья виднелось светлое озеро и прекрасные вечерние облака над ним. На стенах висели виды Италии. Больной лежал на постели. Он встретил доктора равнодушным, каким-то далеким взглядом, но, когда за доктором он заметил Пушкина, его строгие и трогательные глаза прояснились и по сухим, запекшимся губам скользнула и сразу умерла слабая улыбка… У окна тихо плакала старушка-мать в платочке. А на постели лежала исписанная каракулями нотная бумага, вверху которой стояла надпись: Ave Maria. Карандаш в страшно исхудалой руке говорил, что музыкант только сейчас записывал свои последние вдохновения…
– Ну, как дела? – грубовато-развязно спросил доктор. – Опять захандри…
Он точно съедал окончания слов, чтобы не говорить ни ты, ни вы.
– Умирать надо, доктор, но это ведь уже не ново… – скучливо повел больной своей сухой, точно обтянутой головой и закашлялся глухо. – И не стоило вам уходить с праздника ради меня: я и без вас управлюсь… Но вот вам, Александр Сергеевич, я рад… Это спасибо… Это вот мне… праздник… Да, не чаял, не гадал я, что увижу когда-нибудь Пушкина… – повторил он.
Пушкин тихо пожал сверху его горячую руку…
– Матушка, дай там… ноты мои… которые начисто переписаны, – глухо сказал больной. – Всю стопку дай… Да, эти… Тут многое есть из вашего, Александр Сергеевич, на музыку положено… я хочу отобрать вам что-нибудь на память… Вот «Три ключа» – ах, как это хорошо!.. – тихонько воскликнул он и, читая ноты, хрипло, ловя торжественную мелодию, заговорил:
На глазах его зажглись крупные слезы…
– Передохнем, помолчим, – остановил его доктор, все старательно избегая и вы, и ты. – Нам вредны волнения. А микстуру мою принимали сегодня?
– Да будет вам, доктор! – тоскливо прошептал тот. – А вот это, Александр Сергеевич, ваша «Песня песней»: «В крови горит огонь желанья» – у, какая буря, какой огонь!.. Вот «Сижу за решеткой в темнице сырой…» И вот… умираю!.. – вдруг прервал он себя. – Тяжело это, Александр Сергеевич… Хотелось бы еще разок Италию повидать… И, конечно, смешно, но хотелось бы вольным помереть. Я все себя спрашиваю, как вольный человек себя чувствует. Я думаю: блаженство невероятное!.. Но… впрочем: как это там было на памятнике Медичи-то? – точно в забытьи, издали, проговорил он и медленно, с чувством продолжал: