Во дни усобиц - страница 12



Набросив на голову куколь[46] и плотнее закутавшись в чёрную рясу, шёл по размытому дождями бездорожью одинокий седобородый монах. Громко чавкала под обутыми в добрые поршни[47] ногами тяжёлая осенняя грязь; пастырский деревянный посох упрямо стучал и стучал, врезаясь во влажную глину. И так верста за верстой, час за часом, день за днём. Короткие привалы, ночи у костра, на хвойном душистом лапнике – и снова впереди путь сквозь ветер и дождь, сквозь поле, рощи, леса, через слободы, сёла и городки.

За спиной остался маленький Любеч на горе над грозно дыбившимся Днепром; Смоленск со множеством свежеструганых ладей, насадов, паузков, учанов[48]; Полоцк – пустой, полуразрушенный, с чёрными печными трубами над пепелищами, – а странник всё идёт и идёт, взглядывая ввысь, в пасмурное, обложенное мрачной серостью тяжёлых туч небо.

Долго ли будет так брести он? И зачем, куда он идёт упрямо, сжимая уста, шатаясь от усталости, клонясь, как тонкое деревце, под яростными порывами злого ветра? Может, знает он что-то, чего не знают, не ведают другие? Может, открыта ему некая вышняя, горняя правда? Или просто уходит он, бежит от суматошного, исполненного мерзостей и низменных страстей мира? Бежит, чтобы вот так, посреди глухой чащобы полной грудью вдохнуть напоённый девственной чистотой и свежестью воздух?

Постриженец Борисоглебского монастыря на Льтеце Иаков, наверное, не сразу бы и ответил на все эти вопросы. Сложен, вельми сложен был мир вокруг, и не смог он, смиренный и жалкий, укрыться от него в Киевских Печерах, не смог выдержать творящихся за стенами своей кельи беззаконий, грехов, попрания и забвения Божьих заповедей. Он понимал, как ни странно, глубже и яснее других скрытый за словами и деяниями смысл событий, смысл, выраженный одной короткой фразой: «Всем володеть». И уходил, убегал не от страха, но от неприятия этих слов, этого порядка жизни, прозвание которому – сколота[49], междоусобие, разорение. А что именно так будет, Иаков был уверен, ибо знал: добрые дела вершат люди с чистой перед Господом совестью; там же, где преступают клятвы и попирают законы, доброго не жди.

…Иаков потерял счёт дням пути. Облегчённо вздохнул он, лишь когда увидел за холмами на крутояре, у берега большой реки дубовые стены и городни[50].

– Слава те Господи! Плесков[51]. Конец пути моему.

Монах перекрестился и устало смахнул с чела пот.

…За невысоким деревянным тыном взору его открылись избы посада, кузницы, скудельницы, впереди на холме завиднелась приземистая церквушка с куполом-луковичкой на тонком барабане.

Снова положив крест, Иаков остановился у дощатых врат монастыря и настойчиво постучал посохом в плотно закрытое ставнем смотровое оконце.

– Кто там? – раздался по ту сторону врат сонный скрипучий голос.

– Иаков аз есмь, инок печерский! Пусти, Христа ради, брате! Умаялся, с самого Киева в пути! – отвечал странник, устало сбрасывая с плеча котомку.

Вот уже ведут его по монастырскому подворью, он видит просторную трапезную под двускатной крышей, утлые избы-кельи, высокое крыльцо перед хоромами игумена, поднимается по крутым ступеням, проходит через сени.

Настоятель монастыря, отец Никодим, худой, высоколобый, с густой чёрной бородой лопатой, в которой пробивалась кое-где предательская седина, в чёрной рясе грубого сукна, с панагией на груди, по всему видно, был немало удивлён приходу Иакова. Он провёл его в приёмный покой, весь уставленный дорогими медными ларями и украшенный иконами знаменитого царьградского письма.