Читать онлайн Владимир Шпаков - Возвращение из Мексики
Издание осуществлено при поддержке Комитета по печати и взаимодействию со СМИ Правительства Санкт-Петербурга
© В. Шпаков, 2013
© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2013
Рассказы
Strike
– Зачем куда-то идти?! – недоумевает она. – Не понимаю!
Ковач молча натягивает кожаный плащ, обматывает вокруг шеи грубый вязаный шарф.
– В городе ничего не работает!
Он вставляет ногу в ботинок, помогает себе ложечкой.
– У нас забастовка, понятно?!
Вторую ногу тоже в ботинок, теперь надеть берет, и вот, полностью экипированный, он уже у двери.
– Может, ты на него повлияешь? – обращаются ко мне. – Там же снег! И все бастуют!
Но я пожимаю плечами. Бесполезно отговаривать, не послушает (и вообще в доме дубак, лучше уж по улице болтаться).
Я тоже одеваюсь быстро, чтобы не видеть глаз, в которых плещет паника. Она всерьез считает, что жизнь за стенами дома остановилась, там холодно и пусто, как в космосе. Магазины закрыты, школьники сидят по домам, одни обдолбанные африканцы торчат на пустынных перекрестках. Африканцы злые, им нужны бабки, чтоб купить наркоту, а тут мы! К нам, конечно, пристают, мы по неопытности называем детей Африки «неграми», и понеслась душа в рай (в буквальном, можно сказать, смысле).
В последней попытке остановить безумцев она втискивается между нами и дверью.
– Останьтесь, а? Посидим, выпьем чего-нибудь…
Он молча отстраняет ее. Щелчок замка, холодный воздух из дверного проема, и мы на свободе.
– Ну и пошли вы… – слышится в спину. – Когда вернетесь, звоните настойчивее! Я буду спать!
Про общенациональную забастовку мы слышим со дня приезда, мол, страна полностью замрет, даже полицейские не выйдут на работу. Начинала она, затем вступал Свен, и в два голоса семейная пара пыталась застращать пришельцев из того мира, где забастовка – детский лепет в сравнении с остальным. На самом деле она просто не хочет отпускать Ковача. И с нами ходить не хочет, потому что страдает агорафобией.
Ковач движется впереди, иногда скрываясь за пеленой снегопада. Вряд ли мы идем правильно: позавчера вот так же продвигались куда-то, ведомые Ковачем, чтобы оказаться на краю местной географии. Похоже, у него потребность в движении как таковом. Он и дома не может усидеть на месте: то растапливает камин, то чинит скрипящий стул, то листает философские книжки (а то ж!). Или уединяется в мансарде с ней, и тогда кажется: весь дом приходит в движение. Откуда в тебе столько энергии, Ковач? Здешняя жизнь замерла, будто в анабиозе, ты же работаешь, как перпетуум мобиле, не останавливаясь ни на минуту. От такого «мобиле» подзаряжаешься, как от сети в двести двадцать вольт, потому тебя и отпускать не желают.
Проезжая часть покрыта снегом, в лужах поблескивает лед. Собачий холод в этой Бельгии, она похожа на Антарктиду. А Ковач в своем черном плаще похож на пингвина. Говорят, императорские пингвины могут преодолевать десятки километров, но там-то понятно: они идут к воде. А мы куда? Раньше мы любили забредать в кафе или в магазины, теперь же витрины погашены, двери кафе закрыты, а на остановке, где всегда толпились люди, ни души.
– Автобусы не ходят, похоже… – говорю, добравшись до пластикового павильона.
Ковач криво усмехается.
– И поезда не ходят. И заводы стоят. Но это не выход.
– Почему? Люди за бабки бьются…
– В таком случае они обречены.
Фишка в его стиле, такими репликами он доводит Свена до белого каления. То есть, до крайней степени возмущения, раскаляться бельгийский профессор не умеет, так, булькает, но не кипит. Глупый профессор, он ввязывается в дискуссии с Ковачем, которого невозможно переспорить, во всяком случае, на философском факультете, где читает курс мой «пингвин», этого никому не удавалось. Только Свен не знает об этом, в нем просыпается и нудит европатриот, хотя проснуться, по идее, должен кто-то другой. Сказать, что их отношения странные, значит, ничего не сказать. Они «треугольные», причем один угол (профессорский) упорно делает вид, что двух других не существует. Типа не догадывается, что здесь происходит, когда он уезжает на своем «Ситроене» на службу. А может, и впрямь не догадывается. Вроде главный в семье, он на самом деле подкаблучник, и его в любой момент могут прервать или оборвать. Мол, ты в университете – шишка, а дома муж, объевшийся груш, седой и с «колёсами» в пластиковой таблетнице. Случается, они выясняют отношения – почему-то на голландском, хотя проф неплохо владеет великим и могучим (выдрессировали!).
Поехал бы я сюда, если бы знал о «треугольнике» заранее? Сложный вопрос. Наблюдать за ними – еще то удовольствие, только поздно пить боржом, энергия Ковача победила (если учесть, что я сидел на нуле, и ни в какую Бельгию не собирался). Ковач нашел рейс через финнов, на супер-дешевой Rannair, так что перелет оказался копеечным. И жилье оказалось бесплатным, нас даже кормили, да еще и поили, потому что она без спиртного не может. И без Ковача не может, потому он и явился на зов, когда той стало невмоготу. Только философ – он и в Африке философ, и в Бельгии, он никого не слушает и уходит в снежную круговерть, поглотившую вымерший город.
– Зря она с нами не пошла, – говорю, доставая коньячную фляжку. – Если бы она преодолела страх открытого пространства…
Ковач берет фляжку, делает крупный глоток.
– То что?
– Все бы наладилось.
– Нет, – качает головой Ковач, – не наладилось бы.
– Тогда я ничего не понимаю… Зачем ты вообще сюда приехал?!
– Так надо. Считай это моим долгом, если хочешь.
Как скажешь, Ковач. Мог бы отдавать долги в одиночку, конечно, но если я тут оказался, давай шататься по заснеженным улицам, как два неприкаянных пришельца. Мы действительно напоминаем пришельцев, прилетевших после агонии местной цивилизации. Все то ли умерли, то ли погрузились в тысячелетний сон; и вот мы ходим, одни-одинешеньки, изучая наследие тех, кто настроил все эти здания, наставил странных фигур… О-о, какая вычурная постройка! Как она вздымается в небо своими остроконечностями! Не иначе, культовое сооружение, туземцы наверняка молились в нем своим богам. А это что за существо из черного металла? Тонкое, вытянутое, изломанное, припавшее к камню – неужели это здешние жители в своем истинном обличье?! Отпустив вперед Ковача, останавливаюсь возле декадентского памятника, пытаясь представить, как оценил бы его представитель внеземного разума. И прихожу к выводу: охренел бы представитель. С какого ракурса ни взгляни, а боль и отчаяние из этой искореженной фигуры прямо фонтаном бьют!
Преодолев пешком три остановки, оказываемся возле канала. В нем валяются велосипеды – старые, искореженные, с погнутыми рамами и рулями, они наполовину торчат из воды, прихваченной льдом. Здесь даже пришельцем быть не надо, чтобы проникнуться мыслью: все, капец.
– Закат Европы… – бормочет Ковач, переводя слово «капец» на философский язык. Он целый трактат наваял по этому поводу, получив на факультете прозвище «Шпенглер», так что ассоциации вполне понятны. Меня же ассоциации уводят в другую сторону: хочется вытащить парочку велосипедов и, усевшись на них, продолжить путешествие. А что? В отсутствие автобусов мы ноги сотрем до задницы; я точно сотру (я не перпетуум мобиле в отличие от Ковача).
Наконец, внедряемся в узкие улочки старых кварталов. Картина та же: закрытые ставни, запертые магазины, пустая ратушная площадь. Посреди ослепительно белой, девственной, как тундра, площади высится странный памятник – игла с наколотым жуком. Игла гигантская, жук, который корчится на десятиметровой высоте, тоже огромный. Этот скульптор был энтомологом? Садистом, любившим уничтожать букашек-таракашек?
Ковач решительно направляется к странному памятнику, я двигаюсь следом. Неожиданно замечаю, как туда же, к игле, движутся двое африканцев. Или, если хотите, негров. Они смотрятся в белоснежной тундре чем-то чужеродным, черными угольками на песцовой шкурке выглядят, но им, похоже, такой диссонанс по барабану.
– Попали… – бормочу, Ковач же напрягается, как зверь перед прыжком.
Встречаемся у основания иглы: они по одну сторону ушка, сквозь которое запросто пролезет пресловутый верблюд, мы по другую. Овальное отверстие – как экран, на котором две расы разглядывают друг друга. Негры высокие, сутулые, в вязаных шапочках и шарфах до носа, над которыми сверкают крупные белки глаз. Мы – пониже ростом, зато шарфы на нос не натягиваем, к холодам привычные.
Молчаливый диалог продолжается минуту, не меньше. Когда Ковач делает шаг к отверстию, негры переглядываются. Звучат слова на незнакомом языке, шапочки надвигаются на черные лбы, и вскоре мы видим лишь сутулые спины.
– Откуда их столько? – спрашиваю, переводя дух.
– Из бельгийского Конго, надо полагать. Отрыжка колониальной эпохи.
– Если б сцепились с этой отрыжкой, мало бы не показалось…
Он задирает голову вверх.
– Это роли не играет, игра проиграна. Европейцы напоминают это насекомое: вознеслись высоко, а на самом деле – пришпилены булавкой. Экспонаты музея, чьи внутренности пронзил безжалостный металл истории.
И опять я ничего не понимаю. Плюнь на них, пришпиленных булавками, не приезжай сюда! Но ты почему-то приезжаешь, обихаживаешь давным-давно свалившую подругу, растапливаешь камины и смотришь вокруг с трагическим выражением лица!
– Может, в Spit заглянем? – предлагаю. – Вдруг он работает?
– Что ж, пойдем…
По дороге в Spit останавливаемся на одной из улиц, где под рекламой пиццерии завис человечек с рюкзачком – муляж то ли альпиниста, то ли отчаянного любителя пиццы. Фигурка нелепая, но оптимизма в ней больше, чем в изломанных статуях из черного металла. Хочу пожрать! – сигнализирует скалолаз, и это естественное желание в царстве снега и холода более чем понятно.
Наши взгляды взлетают выше – на окна над вывеской.
– Узнаешь? – спрашивает Ковач.
– Конечно…
В окнах третьего этажа виден свет, что не типично для здешней замогильной ауры. Но объяснимо: здесь располагается что-то типа молодежной коммуны, когда часть дома снимает компания молодых людей, не желающих делить кров с предками. Одного из них зовут Макс, это ее сын, он, собственно, и показал забавный дом с изголодавшимся альпинистом на фасаде. Даже в гости приглашал, но это, я думаю, был просто жест вежливости.
В окнах мелькают тени, там играет музыка, так что зайти, если честно, хочется. Только что мы скажем Максу? Он тоже родился в стране, где забастовки никого не пугают, но давно ее забыл, и на родном языке говорит с акцентом. Он дважды поступал в университет, бросал его, устраивался работать, опять бросал, теперь живет непонятно на что.
– Он нас очень беспокоит, – говорил Свен, озабоченно сводя брови к переносице (она кривила при этом лицо, но не возражала).
Окно внезапно распахивается. Слышен возбужденный говор, затем что-то небольшое и темное вылетает из освещенного квадрата и, описав дугу, шмякается на мостовую. Похоже, бутылка: не будь снега, она брызнула бы осколками, но мягкая белая подстилка уберегла сосуд (и нас, возможно). Когда створку захлопывают, говор стихает. Молодежь выпивает? Курит травку? Развлекается с девушками? В любом случае в гости заваливаться не с руки, то есть, погреться не получится.
– Безнадега… – машет рукой Ковач. И, пнув бутылку ногой, вновь устремляется вперед.
Сияющая неоновыми буквами вывеска Spit видна издалека, значит, центральная комиссионка работает. Хочется скаламбурить, дескать, весь город «спит», погрузившись в забастовочную летаргию, и только Spit не спит. Но я гашу игривость, она неуместна на фоне серьезности моего спутника. Если честно, я его побаиваюсь, серьезного и странного Ковача. Он безжалостен в своих высказываниях, так что мне порой жалко и Свена, и ее, которая живет в большом и холодном доме, почему-то боясь из него выходить. Днем, когда Свен отправляется на работу, они уединяются в мансарде, откуда час-другой доносятся характерные звуки. Ковач спускается первым, как всегда, серьезный, и нервно закуривает. Она спускается позже (лицо у нее просветленное и одновременно измученное), и первым делом тянется к бутылке. На скулах Ковача появляются желваки, но он хранит молчание.