Времена. Избранная проза разных лет - страница 34
Последняя любовь, подумал он. В пятьдесят лет всё имеет шансы стать для тебя последним. Последний закат, например. Та экспедиция – вот она и стала последней. Скандал, «персональное дело». («Скажите спасибо, что не лишили вас допуска. «Спасибо, сказал он.) Что это значило – стать «невыездным»? Значило распроститься с мечтой о встрече – когда-нибудь, где-нибудь, и всё-таки в этой жизни, под этими звёздами. Капкан захлопнулся. Хитроумная пружина сначала мягко защёлкнулась ошейником (он подумал: звук захлопнутой двери), а потом начала медленно сдавливать горло, пережимая артерии, перерезая мышцы, ломая позвонки. Лишь только сбитое, но отнюдь не погасшее пламя мятежа рванулось по коридорам – и снова вверх, по трапу, к капитанской каюте, по пути захватывая всё новых сторонников и подпитываясь извечным недовольством бесправия по имени дисциплина. Добрый малый, уж который день пребывающий в состоянии «портового запоя» и вряд ли даже понимающий, что происходит, капитан Тютюник, не читая, подмахнул телеграмму в «центр», принял очередную «дозу» и снова завалился в койку, попросив прислать из буфета «минералки». Старпом побежал к радисту, и пока Орлов, скрепя сердце и во избежание новых акций, выводил Рехину из корабельного чрева и провожал, поддерживая, по сходням, а потом ещё и брал обещание «обязательно придти завтра», «когда всё уляжется», за это время уже был получен приказ: немедленно выйти в море. Нет, он не мог. Он бы умер от ностальгии. От тоски по детям, по внучке. И что за прок молодой женщине от мертвеца, хотя бы и пребывающего в обманчивой видимости жизни: что-то говорящего, что-то делающего («Ты сможешь учительствовать в нашей школе!»), иногда подверженного даже приступам страсти, но с душой – он не сомневался в этом, – омертвеющей быстро и необратимо от отсутствия снега, недостатка пасмурных дней в году и мелочных житейских забот, ловко подменяющих смысл жизни. («Смысл жизни – в любви!» Аминь, аминь, так и должно говорить молодости.) Единственно что он мог – задержать отплытие до утра, пользуясь преданностью немногочисленной «гвардии». И только вновь увидев девушку на пирсе в окружении стайки детей («Мой класс!» – крикнула громко, чтобы пробиться сквозь корабельные шумы), снял отчаявшееся «вето» и потом долго стоял у борта, перешёл на корму и опять стоял, против солнца вглядываясь в отдаляющийся берег с тёмной полосой причала, зазубренной посредине горсткой человеческих, скоро обратившихся в точечную россыпь фигурок. Когда же и цепь Мексиканских Кордильер сникла на востоке за чертой горизонта, пришёл новый приказ, вовсе отстраняющий от должности начальника экспедиции и передающий её «для исполнения обязанностей вплоть до возвращения в порт приписки товарищу Ганджуре Л. Б.»
Закатное небо, так живо напомнившее Орлову ту короткую, но незабываемую главку его, право, довольно унылой жизненной летописи, медленно растворилось в сумерках, и меж сгрудившихся будто для защиты от нападения институтских корпусов, зажглись фонари. Он подумал, что всё, когда-либо происшедшее с ним, имело продолжение, так или иначе вливаясь в поток событий и часто отклоняя его с великолепной непредсказуемостью рока. Судьба, думал он, это проявление мирового детерминизма, и ничего больше. Теперь, по прошествии пяти лет, чуть отдаливших, но отнюдь не изгладивших из памяти тот поистине болезненный приступ любовной горячки, настигший его под чужим небом, – теперь совершенно отчётливо прочертилась линия связи (в угоду механицизму полагалось присовокупить бы: причинно-следственной) между тем заболеванием и нынешней объявленной голодовкой, посредством которой он, Александр Орлов, намеревался – хотя и с опозданием – чуточку отодвинуть несчастную страну от края бездны. Кто наблюдал когда-нибудь текущую воду – а кто ж такого не видел? – знает, как убыстряется её бег в узких протоках и затихает, почти останавливается в заводях: тоже и память перепрыгивает через годы в теснине обыденности, и вдруг сосредоточивается в медленном, завораживающем круговороте, утягивающем взгляд к чему-то лежащему в глубине и если не угрожающему подняться вдруг на поверхность, то всё равно живому, дышащему всей кожей, а может и в новой стихии сформировавшимися жабрами, и потому бессмертному. Такова всегда испытанная давно ли, недавно, разделённая, безответная, радостная, мучительная, страстная, платоническая и во всех возможных пропорциях смешавшая данные признаки и погрузившаяся, казалось бы, в полное и окончательное забвение, – таковой, несомненно, пребывает всегда любовь. И нет ничего удивительного, что как бы снова прожив со всеми – до галлюцинаций – подробностями те долгие пять дней (он подумал: вероятно, голод – сопричина их пугающей яркости), помноженные пятью жаркими, истинно тропическими ночами до размеров целой жизни, – прожив её снова, разъяв едва ли не по минутам сверхплотный сгусток воспоминаний, он заспешил вниз, будто ускоряясь от нагоняющих друг друга, толкающих к единственному выходу следствий.