Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых - страница 30



Ель, моя ель, словно Спас-на-Крови,
твой силуэт отдаленный,
будто бы след удивленной любви,
вспыхнувшей, неутоленной.

Последнее стихотворение – вариация на пушкинскую тему «Явись, возлюбленная тень…» – написано спустя пару месяцев после смерти первой жены Булата.

Параллельно интонационно-лексическому контрасту возникает еще один – масштабная антитеза. С одной стороны, маленький, грустный, плаксивый человечек – с коротким веком, отпущенным судьбой, целой системой зависимостей от времени, быта и общежития. С другой – напряженность его душевной жизни, сполохи эмоций, духовное сияние. Наглядная модель этой антитезы – стихотворение о муравье, который «создал себе богиню по образу и духу своему»:

И в день седьмой, в какое-то мгновенье,
она возникла из ночных огней
без всякого небесного знаменья…
Пальтишко было легкое на ней.

Вслед за очередным контрастом – душевно-идеального с приметно-будничным (пальтишко, обветренные руки, старенькие туфельки) – Окуджава неожиданно переводит все стихотворение в высокий регистр, в идеальный план, но только затем, чтобы последней строчкой закрепить за повседневным течением жизни черты поэтической одухотворенности и сердечного напряжения:

И тени их качались на пороге.
Безмолвный разговор они вели,
красивые и мудрые, как боги,
и грешные, как жители Земли.

Окуджава сконструировал – применительно к его поэтике точнее будет сказать «возвел» – в своих стихах сказочный город. Печатая шаг, по этому фантастическому городу вышагивает главный его герой – трубач, барабанщик, флейтист, горнист. Пусть не гитарист, что было бы нестерпимым прямоговорением и тавтологией, но человек сходной профессии. А главное – схожей судьбы: осознавший в себе свое время и свое призвание. О ком и о чем бы Окуджава ни писал – о веселом барабанщике или о дежурном по апрелю, о московском муравье или о полночном троллейбусе, о петухе, на крик которого уже никто не выходит во двор, или о грядущем трубаче, – он всегда пишет об одном и том же персонаже. Который сказочен в той же мере, как время и место его стихов.

Кстати, с временем этот сказочный персонаж на короткой ноге. Он легко меняет исторические маски, чтобы свободно пересекать его: Франсуа Вийон и Тиль Уленшпигель, оба Александра Сергеича – Пушкин и Грибоедов, Пиросмани, Киплинг, Ярославна, император Павел – с ними поэт в тесных сношениях, будто он их современник или они – его. Само собой, это не исторические лица, а такие же жители его стихов, как Ленька Королев и Надежда Чернова, бумажный и оловянный солдатики, барабанщик и трубач, муравей и кузнечик. Стихи Окуджавы в еще большей степени, чем его исторические романы, к истории имеют косвенное отношение: история для него – прежде всего легенда.

В легенде быт превращается не в бытие, а в бутафорию, в театральный реквизит с мимолетной и памятной символикой. Капюшон Данте, чайльгарольдный облик хромого Байрона, разбойничье досье Франсуа Вийона вспоминаются прежде их стихов и часто взамен их. Если опять обратиться к грамматике, исторические персонажи поэзии Окуджавы окажутся скорее в роли дополнения, чем подлежащего: не герои его стихов, а спутники поэта в его путешествии сквозь время. Как Вергилий у Данте. Исторический реквизит стихов Окуджавы создан в наше время.

Средневековая Франция или Грузия прошлого – нет, теперь уже позапрошлого – века для Окуджавы историчны и легендарны в той же мере, что довоенные арбатские дворы. Время становится легендой на наших глазах. Как те же, к примеру, московские трамваи, загнанные на столичные окраины: