Высоцкий. На краю - страница 41



Даже само название ему нравилось. Ремарк, вовсе не имея такой цели, невольно вернул своим молодым советским читателям это слово в его первородном смысле. Обращение «товарищ» было из ходульной официальной лексики, а в их кругу его по возможности избегали. Но примерили «с чужого плеча», попробовали на вкус – и оказалось в самый раз.

«Взгляды героев Хэмингуэя, – признавал Кохановский, – исподволь становились нашими взглядами и определяли многое: и ощущение товарищества… и отношение к случайным и неслучайным подругам с подлинно рыцарским благоговением, и темы весьма темпераментных разговоров и споров, а главное – полное равнодушие к материальным благам бытия и тем более к упрочению и умножению того немногого, что у нас было…»

Они были способными учениками и старательно подражали книжным героям. При разговорах девушки делали многозначительные паузы, используя преимущества выразительного молчания. Молодые люди по-другому стали подносить рюмку ко рту. Могли даже пригубить. Перекатывали во рту удивительно ароматные слова – «кальвадос», «перно», «ром», – но вслух не признавали, что родная водка вкуснее…

Редко, но случались «домашние вечера поэзии». Владимир совершенно блистательно читал Маяковского, вспоминала Иза. Мы могли быть вдвоем, и я приставала и очень просила его почитать. Она не скрывала, что не любила Маяковского, не понимала его, но когда читал Володя, то обнаруживала для себя совершенно другого поэта.

Во второй половине 50-х нарасхват шли свежие номера журналов старого «Нового мира», новорожденных «Юности» и «Иностранной литературы». Открывались выставки импрессионистов, с аншлагом шла неделя французских фильмов с дебютным киновизитом красавицы-колдуньи Марины Влади в Россию…

«Мы прорывались всеми способами на интересные спектакли, – позже рассказывал Высоцкий. – Когда в Москве гастролировал французский театр «Комеди франсэз», я на его спектакли через крышу лазил». Он помнил свои впечатления от «Сида» Корнеля. В одной из сцен актер Андре Фалькон спускался по белой лестнице, идущей откуда-то из-под колосников до самой авансцены. На нем был блестящий красный колет, ботфорты, бархатный плащ, огромная широкополая шляпа, которую он на протяжении своего сошествия медленно-медленно снимал. И когда он все-таки снял свою шляпу, женщины, сидевшие в зрительном зале, устроили овацию. «Если б такое, – мечтал будущий таганский Гамлет, – свершилось в моей жизни!..»

У памятника Маяковскому в центре Москвы стайками собирались молодые поэты. Над площадью звучали неизвестные имена и новые стихи.

– Вовка, ты такого поэта Коржавина знаешь?

– Честно говоря, не-a. А что?

– Да вот вчера на Маяковке по рукам ходило. Я переписал, слушай:

Я пью за свою Россию,
С простыми людьми я пью.
Они ничего не знают
Про страшную жизнь мою.
Про то, что рожден на гибель
Каждый мой лучший стих…
Они ничего не знают,
А эти стихи для них.

– Ничего. Как, говоришь, фамилия?

– Наум Коржавин.

– Запомню. Кто такой, не знаешь?

– Говорят, был студентом Литинститута, исключили. Вроде бы даже сидел… Да, а ты слыхал, что Пастернаку в Швеции Нобелевскую премию дали?

– Быть не может! Ты что?!

– Точно. За «Доктора Живаго». Он уже телеграмму в Стокгольм отбил. Мне девки с телеграфа переписали: «А. Эстерману, секретарю Нобелевского комитета. Благодарен, рад, горд, смущен. Б. Пастернак. 29 октября 1958 года». Хочешь, бери на память, у меня копии еще есть, – был великодушен завсегдатай встреч у памятника веселый старшеклассник Сева Абдулов.