Яблоко раздора. Уральские хроники - страница 17



И все-таки, думая так, она думала как будто понарошку: лишь для того только, чтобы он вдруг вошел – и все бы, все сомнения и чушь, разлетелось прочь. Она как бы играла сама с собой, не веря пока себе, не воспринимая всерьез свои же укоры…

Сколько прошло времени? Ей думалось, что вечность…

…Она вздрогнула, когда дверь вдруг распахнулась, и в проеме, почувствовала она, остановился Слава. И по тому, как стоял он, по-хозяйски долго ничего не предпринимая, как дышал, как глядел на нее (и это она чувствовала), она поняла, что он пьян.

– Лия…

Он хотел что-то сказать, но язык не слушался его, и так он ничего и не сказал.

Он подошел к постели и хотел погладить Лиину голову – но промахнулся и что-то промычал.

Потом он присел на стул, посидел немного, хотел покурить, но ни папирос, ни спичек достать из кармана не смог. Тогда он опустился на колени, правой рукой пошарил по полу – половик был на месте. Он лег на половик, сначала на правый бок, так показалось неудобно, лег на спину, руки разбросав по сторонам. Через минуту он уже спал…


И поезд, который увозил Славу Никитушкина в армию через день после свадьбы, увозил его тоже хмельного. От хмеля

Славе не было ни грустно, ни тяжело, он ехал куда-то в неизвестное, неиспытанное – это ему нравилось. Добрыми, любящими всех глазами он глядел на родных и друзей, которые, оставаясь на станции, превращались все более и более в едва различимых людей. Но одного человека, уже далеко от станции, Слава долго еще видел и махал на прощание рукой – жену Лию. Он был рад, что все произошло так, как должно было произойти. Он не тронул ее. «Никуда, – думал он, – теперь не денешься, милая. Ждать придется… Даже и захочешь изменить – не сможешь… не-ет… Я хитрый…»

Вскоре никого уже не различить было вдали, и, махнув в последний раз рукой, Слава Никитушкин пошел в вагон.

Глава шестая

Умирала под Челябинском, в пятьдесят пятом году, мать Григория и Ивана тяжело. Брызнет весеннее тепло в окно – а Манефа Александровна к теплу безучастна.

Внук Сережа подойдет, подергает одеяло – а она скажет: «Сережа, ты уйди…» Раньше всегда гладила его и улыбалась.

В то время, когда она умирала, ни дочери Ольги, ни зятя, ни внучат Сережи с Ниной, – никого рядом не оказалось, кроме подруги, старухи Макаровны. Эта маленькая, опрятная Макаровна всю жизнь боялась смертей, махала на человека руками, когда тот собирался помирать. Замахала и теперь. Но Манефа Александровна была серьезна, строга, и шутки, что, мол, брось, девонька, не горячись помирать, не раз еще в лесок пойдем, грибков пособираем, не проходили. Манефа Александровна говорила скороговоркой, задыхаясь, и старуха Макаровна поняла, что уходить из мира ей тяжело.

– Злодейка я, – говорила тихо Манефа Александровна. – Господи, злодейка… Зачем, Господи, заставил родить врагов? На што надо было? Господи, Господи…

Макаровна не понимала смысла слов. Винила себя Манефа Александровна, но в чем? Слова были общие, на самом интересном обрывались. «Нешто можно так помирать? – охала про себя Макаровна. – Век живу, все чинно, благородно отходят…»

– Ты не бредишь ли, милая? Манефонька?..

Ничего не слышалось в ответ. Только одно: злодейка… зачем… простите…

Последние слова ее были:

– На тебя надеюсь, Ольга… Оленька… на тебя… надею…

Макаровна тихо заплакала.

Все три дня, до самого погребения, старуха Макаровна пересказывала, в основном для Ольги, что говорилось на прощанье матерью. Рассказывая, она пытливо заглядывала в глаза, чтобы подсмотреть в них правду. Она делала это так добросовестно, что Ольга на третий день не выдержала и сказала мужу: