ЯТАМБЫЛ - страница 4



– Позвольте, – возразил я как можно спокойнее. – Что это Вы меня так приклеили? Я и повода не давал, и к Вам не задирался. Сижу тут вдвоем со своими проблемами. Вы, видать, никого не любите, – терпеливо огрызнулся я.

– Ну и ложный же ты субьект, – крикнул карлик и стал жучком взбираться обратно, помогая себе лапками и пятками, при этом задел и опрокинул в жухлую листву кожаный кейс, торчащий возле его ног надгробной плитой. – Я не люблю, видал!? А мне и не велено, – вдруг тихо и осторожно заключил он, оглядываясь и помахивая скрюченным пальцем. – Мне завещено с высоты, – и он воздел ладонь, – обожать только себя. Холить, лелеять и утешать в горе. Тогда, – и он ткнул в опять кропившее небо, – и это понятно каждому непредвзятому даже слюнявому идиоту, все встанет на свои места. Да-да, не возражай, маленький, напичканный догмами, спеленутый путами ложных заповедей, гниющий с хвоста человечек. Даже ты должен наконец доперить – или с природой, или против. Или с природой, куда она затащит, или с догмами в иллюзорный мир добрых дегенератов, жрущих друг друга со скоростью древних рептилий невдомек себе.

– Сон такого вот разума, – возмутился я, – и рождает чудовищ!

– Э, да ты поостынь, – отпарировал горбун, щурясь и как-то наоборот, еще хуже перестегивая пуговицы пиджака. – Я вижу, ты как-бы добрый, как бы грамотный малый. Вроде учился, где-то вызубрил. Зачем? Ты, влюбленный в окрестность, что, кому-то охлопотал много радостей?

В этот самый миг к нам подтащилась сухонькая старушонка и, сдувая дождь с морщин, прошамкала:

– Знатные баре, цветочков сухих не попросите? Вереску, козьего дыханья, подземную астру, лопушник топливый. Розы перуанские, крупные.

Я молча протянул ей монету, и бабуля скрылась в сухой траве, ловко прорубая себе палкой тропку. Горбун уставился на меня с изумлением, потом откинулся на копчик, насколько позволило не туда выросшее тело, и, почти беззвучно повизгивая и вращая в непонятной пляске ручонками, взялся судорожно хохотать. Потом сквозь отрыжку смеха, посапывания и причмокивания он выбросил мне горстку подлых обвинений:

– Ну ты мастак. Ну подсобил… А сын то у нее… Запойная безмозглая детина. Увидит вечер твою пятерку и еще, может, одну – побьет мать и отберет… Старуха завтра рухнет здесь же на больную ногу по мокрой глине и сломает бедро. Сынок наконец на вино наберет, упоит еле дышащую какую-нибудь побируху возле палаток, той каплю надо, и изомнет и исхлещет ей испитую рожу – за старое, некрасивое, крапленое гонореей тело, за свою же нужду и липкое, тухлое бессилье…

– А Вы откуда все это разузнали? – спокойно бесясь, выдавил я.

– Как же иначе? – хрюкнул горбун.

– А так. Придет старушка домой. Расстелит чистую кружевную тряпочку. Включит повесть телевизионных новостей с островов африканского континента. Выпьет на монетку горячего чая с горячей булкой. И вспомнит какой-нибудь калач с ярмарки давнего детства.

– Это вопрос веры, – скучно отвернулся уродец. – А не факта. Не булки, не чая, не разума, не тухлого тела. Это преимущество веры над жизнью. Если тебе хочется, что все так – пусть и будет. Мне плевать. Но учти все же, либо вера, либо жизнь.

И тут вдруг, пошатнувшись, горбун отчаянно вскарабкался на невысокий могильный холмик и, размахивая корявыми руками и постанывая, принялся молотить каблуками глиняную жижу:

– Ты слышишь, ты слышишь! Либо вера, либо жизнь… Глухие боги, от вас одни хлопоты… Фас, фас, ату, – понес карлик больной вздор. – Ты слышишь? Огненные лохани поют по нам… молитвы… Я один, всего один. Кто здесь возлюбленный, кто влюбленный? Могила горбатого не расправит, – горбун стал совсем задыхаться и хрипеть, я с ужасом глядел на его корчи.