Читать онлайн Владимир Шибаев - ЯТАМБЫЛ



Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.


Геродот. История. Книга 9. «Ольвия и северные страны». Строфа 17

Слушайте, всё это враки. И день с ночью, и солнечный ветер, и бывший дохлый горбатый у неизвестного креста, а с ними за спетую компанию собачья возня, потная девка и петли сережки в ухах. Правда одна, что начертана! А вся эта ржавая история с лицами и небылицами наглая обманка рядного, осатанело усталого труженика или, хоть меня взявши, счетовода.

Я вам говорю это гласно и заранее не кручу, потому что сам не только местный долго уважаемый старожил и не совсем верно служащий района, хоть и без подпруги особого какого образования, но и в отверстии души перво-наперво чертежник, о чем неоднократно тушую жирную категоричную линию, иногда уже к несчастным воплям на подвышенных звуках даже возле когда-то любимого семейного круга, то есть законом отпущенной жены.

Хотя что-ль, ваша взяла, чертежник я и для мелкого подработа захиревших заработков. Вроде мы и не в дремучих кущах, а тут, поодаль на опушке огромного городского мегаполища, но жрать хочется каждый божий и не божий день. Вот и ерзаешь, отчасти любя это вдрызг. То плакат по показателям укоса сооружу, а недавно связался боевой листок роста задолженности селу оформлять, и как вылезло!

Руководящее загляденье – выразился некоторыми нашими заслуженно обожаемый мой столоначальник и прислал в виде премии за верную руку коня – не лучшего, между нами, конечно, лишайного, – задворье вспахать. И то пожалуйста мерси, трактора то все на сносях. Ну чем не история!

А эта что, соплей не добыть, чтоб расплеваться. Уж кого, а природного чертежника с его нюхом на кривое на козьей ножке не обскачешь – у всего есть начало, а часто и конец, хорошо один, как у серьезно продолженной линии. Все истории, природно подражаясь ручьям и отстойникам, текут своим ходом сверху вниз и редко, уступая инерции великого Ньютона, снизу вверх во встречный путь. А здесь как? Ни завязкости, ни конечности. Одни враки, бледная со смерти белибетристика, чухонская морока и злодеяние над разучившими азбуку. Так я завсегда приговариваю от души своим близким сердцам, почитывая в их просветленном смыслом случайно коллективе – когда в бане при наличности горячей влаги, а когда и без шайки на грубой скамье под шелест тыквенных плодов, – отдельные куски этой зловредной кипы. И старому моему знакомцу короеда лесоводу, и зловредному пивопойце санитару нашему с ближней санэпидемстанции – чтоб его, насмехалу, разжаловали в сторожку, и другим немногим избранным кое-каким, сохранившим каплю невыжившего ума местным лучшим лицам, вроде хотя-бы и с кем еще в школу когда-то бегавши тому же жадному к ранней старости и забывчивому юность, теперь запрокинутому судьбой товароведу нашего райпа и распорядителю остатков складов. Прямо в глаза частенько почитываю переписанное моей аккуратно невзирающей рукой это заурядное пойло для доверчивых и бедолаг, хотя и терплю даже от этих, недюжинных умом нашего углового края, разное. Часто и такое, что собака, не покраснев, не сбрехнет.

Но никто, никто самый ближайший, кроме рано ссутулившейся в старость, подглядывающей катарактой и храпящей свои сны супруги, не знает: для чего я эту случайно заявившуюся кипу переписываю построчно от руки. И для чего сие действо произвожу денно и в основном ночно. Беру один лист чуши с середины и другой полной завирухи с произвольного края, и передок списываю на задок. Одну отсебятину и мороку мараю на другую ту же. А делаю я это все для тренировки почерка и чертежного задора! Вот, не догадались никогда. Как древний церковный монастырский хранитель грамот и свечного благовония огарков посижываю в темные поры на кухонном табурете напротив кислой капустной миски и, знай, калякаю чертежную нужду. Это раньше то с радиопередачи что изображу в конкретном воплощении чернил, то тень от печки старательною тушью вывожу, аж упарюсь – разжигать не потребно. Меня за мое светлое увлечение ночным бдением по перерисовке букв и линий в идеальном виде так и прозвали на местном районном наречии – те же, будь они счастливы, лесовод и складской – мол, буквокопатель ты. Но мне не в обиду сие сказано, а в сласть, так как один я такой во все окрестной вселенной районной жизни, а других одинаковых много, кого и несколько.

Как у меня заполучилась кипа, вот вам история. Тогда, помню, на яблочный, подошел заботливый наш руководитель и ласково рече:

– Ты, крапало, слушайся сюда, давай вот его что. Стонешь, мол, все бумага тебе дефицит. А родит кто? Крыса канцелярская? Сама на ум пишет. Ты гони, чертежная клякса, дуй, кривые руки в сутулые ноги, с тарой на самэпидемку. Там главврач архив списывает, шкафы треснули, а сувать некуда. Понял, или шибкий умом? А то, тушная твоя заморока, все бумагу клянчишь. Так хватай тару на горб, сговорился я – и вези себе ихние листы на порчу. Может для канцелярии что потешное сварганишь – вон хоть Зинкину жопу в полный рост. Все экономия буджету…

Меня долго не проси. Ведь после финской оккупации, ну, когда они из-под нас чудом-юдом выползли, так сразу угра и чудь эта напридумала с испугу бумагоделательных и травительных машин с механизмами, и еще трелевщиков. И зараз извели у нас всю бумагу вместе почти с лесами под корень. Что им наши многострадальные буреломы и буераки – говаривает мой лесовод, там ведь не бродят тени ихних предков. Остались, мол, – добавляет иногда мой складской, – от этих финнов: одна брусника, а под ней, лежмя, пьянь с тупым топором. Вот и дари свободы безсознательным народам, заключаю я, – себе на погибель. Жили бы угры эти как все под ярмом, кушали бы по сию пору бутерброды с лыжной смазкой и подтирались маскхалатами – и природе сохранность и птицам воля.

Взял я себя под уздцы и на санэпидемку, за три версты и еще за забор. Там как раз мой знакомец и отчаянного ума санитар по завхозной части накидал гору списанных тюков в безнадежный снег, и давай бензин зажигать. Я – кричать, да кругами метаться. Вместе, он то с испугу, два три тючка вытащили, все больше про ящур и вредность пожирания дробленых животных костей, но среди них и этот, а я кричу ему:

– Что же ты, санитарная зараза, не женщина твоя мать, бензин переводишь на чертежном материале, тянешься к германскому нацизму! Ты бы лучше веткой колючей и репеем дырчатый забор украсил, а то с твоей станции буйные чумные бактерии шмыгают по окрестным земляничным ложбинам.

А он мне, видать ожесточился от пустого задания:

– Молчи, ходячая пропись, не мужик твой отче, пока я тебя на санобработку не отставил за твои художества. Ну-ка кто намедни чертеж разреза падшей коровы изобразил? А до того? Проекцию кабана в три четверти на знамя. А поранее? График роста настроений сельской молодежи обоих полов. Парня, значит, и девки. Вот и молкни, бумажная червь. Забирай, пока дают и собакой бешеной не травят. Так меня больно обозвал, но радость распирала мне рюкзак, полный дорогого ныне подручного чертежного материала, и ход мой обратно же был легок, и шея моя делала взглядом счастливые петли. А теперь я, не мешкая время, всю эту кипу по порядку вам раскручу в общих планах и проекциях, отпуская, само собой, слишком удлиненное, слишком совранное и потраченное в туалет. Конечно, своего подчерка и негодования не миновать, тут уж бог, если не спит, судья.

Начну с самой папки, куда все упихано, обычной, картонной с цельными, засиженными любопытным клопом тесемками, грязной и погрызенной с краев хвостатыми, а в середке жуком картоноедом. Сгрызь обкружила как бы чью подпись, над которой глав ихний врач Трефоманов вывел синим карандашом октябрьскую резолюцию очень резким почерком:

«Списать по устному прозвону от города – в архив. Обеззаразишь их всех, душу всю выложишь, подаришь здоровье и потомство, а они все нарушают и нарушают ПДК.»

А ниже красным, но мягко:

«Списать за рассыпанием последних шкафов методом дезактивации самосожжением. Чистишь их всех, от заразы хоронишь, сердце свое трепетное натужаешь, а они – раз, и опять нестерильные, а то уходят, не сказав и последнее бон мерси. Доктор Трефоманов.»

Дальше гляжу – лежит наконец передом брехней заляпанный листок, извиняюсь невинно – четвертушка по виду для сортира изнутри. Но медицина! Это я не берусь, потому основательно не подколот. Кто их разберет, каляк этих в белом халате с ихней латынью. Вот что они изобразили:

«Направление на эпидемобработку.»

Комплект: 1.Чемодан новый кожаный с секретным замком.

(тут сразу наглая приписка после этого главного сан. Трефоманова для себя – «Подарить на именины сердца предрайисполкома. Не забыть кому! Sic!»)

2. Зубная щетка, полотенце небольшое махра и тюбик пасты. «Хнойная».

(опять нестерпимая приписка этого же: Отдать старшему санитару. Пусть чаще пасть обрабатывает от воздуха.)

3. Комплект односторонне испорченных листков.

(об этой непроветреной куче гляди глазницами пониже)

4. Носитель.

Прогнозируемая зараза:

Синдром суицидальной часотки.

Исполнено: прапорщик, д.м.н. Кефалиди Ап. Ле.

Все. И еще глупая снизу, как шляпка сморчка, приписка, откуда тут очутилась, черт не разберет:? 17-го.

Какого года? Какого месяца, октября? Почему вопрос, а не ответ – эти горе словесные извертенцы сами не перят. Тьфу, иероглиф патлатый!

Тут еще несколько испорчено дальше листов сплошной заразы.

Конечно, опять влез в свое «медицинское заключение» ихний (ох, попадет!) Трефоманов, где про излишнюю лишайность медсостава и бедственную неотремонтированность уборного покоя санэпидемки, а то про отрыжку необеспеченного гигиеной персонала, про что все наши, запрягнув недюжинно мозги, возразили:

– Хоть бы эти пни попонятнее свои диагнозы выращивали, – настругал лесовод.

– Медицина – эта та же катаклизма, – снял остатки складской.

– Наших только тронь, а то хлынет вонь, – возмутился что-ли своими же старший санитар.

По этому резону я всю медицину отпущу, а после аккурат прям переведу вам на чертежный язык следующую дальше по порядку листов переписку куда уж серьезных должностных лиц, или скорее ихних рук. Это, к сожалениям и стонам уважающего белую бумагу меня, запачканный с двух сторон рапорт. С оборота суровая роспись нашего раймилицейского начальства. Слов всего сорок шесть, но тридцать я изображать не стану – нельзя, а вдруг кто из детей и внуков не вырастет и в руки схватит, нахватавшись от училок буквиц, – а остальные такие:

«Участковому санэпидемстанции Кудыбкину. Еще… харя… по мути… отвлекать руксостав от домина… будешь отправлю на помойную службу… хлебать… Морозищев…»

Надпись краткая сия как древняя наскальная грамота по буйной природной красоте своей – выглядит зрело на рапорте этого приписанного к эпидемиям Кудыбкина, захватившем все бесценное бумажное место листа:

«Райначальнику Морозищеву. Рапортую сразу же, как нарыл. Обращаю вашего внимания ознакомиться с невесть как обнаружимшимися тут полученными к стерилизации документами злобного характера. Заявление этого так называемого Селезневского попахивает. Самому не разобрать чем, хотя и медициной наблатыкался за год службы при заразном месте. Ну да ребята санитары не промах, если с утра и с карболкой, сразу углядели непроветренное. Уж не группа ли тут? Я бы всех обкружил и взял спящими, со всей ихней вошью и субкультурой. Кто это все такие, и как протокольно в виде листов папки попали в обеззаражку – вот те вопрос? Докладаю, не проморгнуть бы. Жопу бережешь, фуражка не слетит. Полностью готовый во исполнение к любому трудному времени участковый ответственный Кудыбкин.»