Загадка народа-сфинкса. Рассказы о крестьянах и их социокультурные функции в Российской империи до отмены крепостного права - страница 11



, или парадигмой позитивной дискриминации (по аналогии с современным понятием affirmative action, «позитивное действие»). Она объединяла столь разных авторов в желании переоткрыть, возвысить, выставить в лучшем свете целое сословие, составлявшее до 80% населения Российской империи, и тем самым «искупить вину» перед ним43.

На таком скорее гомогенном фоне гораздо больший интерес для исследователя представляют маргинальные и единичные тексты и трактовки, изображающие крестьян не как лучших Других, но, с одной стороны, как загадочных, таинственных незнакомцев, а на другом полюсе спектра – как полную противоположность позитивному образу, т. е. как дегуманизированных существ. Оба образа, как известно из истории русской литературы, имели колоссальный потенциал и сполна реализовались в пореформенную эпоху 1860–1890‐х гг., а затем и в модернизме, в прозе и драме – у Н. В. Успенского и Решетникова, в «Отцах и детях» Тургенева, «Анне Карениной» и «Власти тьмы» Толстого, в прозе Чехова, И. А. Бунина, Горького и Андрея Белого44.

Компаративный контекст

В силу ограниченного объема моя книга очень фрагментарно касается такой важной проблемы, как крестьянская тема в широком компаративном и даже глобальном контексте. Как было сказано, еще Ж. Донован показала, что за первые 30–40 лет XIX столетия в британской (М. Митфорд), французской (Жорж Санд), немецкой (Б. Ауэрбах), чешской, русской, американской (изображение рабства), а позже и других европейских литературах сложилось целое направление «местного колорита», одной из важнейших тематических ниш которого как раз и стали рассказы из жизни крестьян (и, шире, сельского простонародья). Симптоматично, что происходило это и в государствах, где к тому времени уже не было рабского труда (Великобритания, Франция, германские земли). Правомерно поэтому ставить вопрос о том, что именно в российской репрезентации крестьян является общим с глобальным трендом, а что уникальным. Логично, что исследователи обращаются в первую очередь к сопоставлению русского и американского материала, поскольку в обоих случаях рабство реально существовало45. Даже предварительное сравнение с европейскими литературами приводит к выводу, что русская и украинская репрезентации крестьян отличались большей сфокусированностью именно на классе крестьян (а не мещан, рабочих или фермеров) и, соответственно, гораздо более высокой концентрацией сюжетов, связанных с насилием (семейным, помещичьим, государственным). Крестьяне в русской и украинской культурах сыграли, скорее всего, гораздо более важную, чем в западноевропейских странах, роль в процессах нациестроительства. При этом важно отметить, что украинская литература (и особенно народническая публицистика 1870–1880‐х гг.) до начала XX в. отличалась более устойчивым и доминирующим, чем российская, статусом апологетических, позитивных образов крестьян. Это объясняется тем, что украинский национальный проект был целиком и полностью построен на культе простого народа46.

Для английской литературы, как показал Реймонд Уильямс, на протяжении многих столетий, вплоть до двадцатого, был характерен жанр и модус пасторали, с помощью которого осмыслялся контрастный городу топос деревни, однако классовый антагонизм никогда не играл такой роли, как в Российской империи. Более того, если верить Уильямсу, в британской романной прозе XIX в. (Диккенс и др.) городские «познаваемые сообщества» (knowable communities) изображаются как непроницаемые (opaque), а сельские, напротив, как полностью прозрачные для внешнего наблюдателя