Зами: как по-новому писать мое имя. Биомифография - страница 16
Эвфемизмы для названий частей тела были столь же загадочными, хотя не менее красочными. Легкое замечание сопровождалось не шлепком по попе, а шмяком по задам или бамси. Сидели все на своих бам-бам, но что угодно между тазобедренной костью и верхом бедер относилось к низовью, что мне всегда казалось французским термином, типа «Не забудь подмыть свое nis-sauvier перед сном». Для более клинических и точных описаний всегда употреблялось между ног – шепотом.
Чувственная часть жизни всегда была скрыта за завесой тайны, но обозначалась кодовыми фразами. Почему-то все кузены знали, что дядя Сайрил не может поднимать тяжелое из-за своего бам-бам-ку, и приглушенный голос в разговоре о грыже намекал на то, что речь идет о делах там внизу. А в те редкие, но волшебные моменты, когда мать выполняла свое аппетитное наложение рук, чтобы размять спазм в шее или потянутую мыщцу, она не массировала позвоночник, а поднимала твое зандали.
Я никогда не простужалась – только ко-хум, ко-хум, и тогда всё становилось кро-бо-со, шиворот-навыворот или слегка набекрень.
Я – отражение секретной поэзии моей матери, точно так же, как и ее потаенной злости.
Сижу меж раскинутыми ногами матери, ее мощные колени удерживают мои плечи, будто туго натянутый барабан, а моя голова у нее в руках, и она расчесывает, и начесывает, и маслит, и заплетает. Я чувствую сильные, грубые руки матери в своих непокорных волосах, пока ерзаю на низкой табуретке или на сложенном на полу полотенце, мои мятежные плечи сгорблены и дергаются от беспощадного острозубого гребня. Когда каждая порция пружинок расчесана и заплетена, мать нежно ее похлопывает и переходит к следующей.
Я слышу, как встревают увещевания вполголоса, которые пунктиром проходили по каждому разговору, который бывал у них с отцом.
«Держи спину прямо, давай! Дини, спокойно! Голову вот так!» Штрык, штрык. «Когда последний раз волос мыла? Смотри: перхоть!» Штрык, штрык, правда гребня, от которой сводит зубы. Да, по таким моментам я скучала горше всего, когда начались наши настоящие войны.
Я помню теплый материнский запах, который таился у нее меж ног, и интимность наших физических прикосновений, затаенных внутри тревоги/боли, как мускатный орех, упрятанный в скорлупе.
Радио, чесучий гребень, запах вазелина, хватка ее коленей, и мой болезненный скальп, всё в одно: ритмы литании, ритуалы Черных женщин, расчесывающих волосы своим дочерям.
Утро субботы. Единственное на неделе утро, когда мать не срывается из кровати, чтобы подготовить меня и сестер к школе или в церковь. Я просыпаюсь на раскладушке в их спальне, зная, что это один из счастливых дней, когда она еще в кровати и одна. Отец на кухне. Звон кастрюль и слабый душок жарящегося бекона смешиваются с запахом кофе «Бокар» из перколятора.
Стук ее обручального кольца о деревянную спинку кровати. Она не спит. Я встаю, иду к матери и заползаю к ней в кровать. Ее улыбка. Ее глицериново-фланелевый запах. Тепло. Она опирается на спину и бок, одна рука вытянута, другая поперек лба. Обернутая фланелью грелка с теплой водой – температуры тела, чтобы ночью умерять боль в желчном пузыре. Крупные, мягкие груди под фланелью ночнушки на пуговках. Ниже – округлость ее живота, тихое и манящее прикосновение.