Записки архивариуса. Сокровище Крезов - страница 15



И только Алевтина Павловна, не обращая внимания на нашу стычку с нестареющим татарином, принялась копаться в ящике стола, разыскивая очередную безумно важную бумаги, способную пролить свет на любую загадку старинной усадьбы.

Запись 4. Дневник

Никогда существование ее, обусловленное злым роком, не дозволяло ей в полной мери проявить живость душевную и собственные измышления, в особенности при нахождении в одном обществе со мной и гостями. Хотя, по меркам тех, кто множил злые слова и способствовал лживы слухам, она являлась лишь крепостной, пусть и обряженной в дорогие наряды, для меня все виделось иначе. С возрастом и внутреннем крепчанием я пообжился с лицемерием двора, то и дело призывающего меня под свое покровительство, привык к остротам и насмешкам несведущий, а порой и откровенно глупых представителей моего круга. ее же, ту, к кому я питал сердечный трепет, огорчало все сказанное и сделанное развлекающимися господами, легкомысленно шатающимся по темным аллеям отцовского поместья. И после закончивших за полночь гуляний, Душа моя долго стояла на коленях подле небольшой иконы в серебряном окладе и горячо молилась. Из моего окна было не видно домика, куда перевели ей для комфортности жительства и моего спокойствия. Света от крошечной свечи, как бы я ни досадовал, не можно было видеть, а ведь она и без того всю душу свою в церкви оставила.

Но уверенность в том, что она в очередной раз просит прощения за себя, недостойно жившую со мной в отношениях невенчанного супружества, не покидала меня. Оное было вечным наказание для меня, человека в общем отнюдь не религиозного, однако, преступившего исконный порядок. По душевной слабости захотел я присвоить Божий дар, обрётший человеческий облик. Из-за этого обстоятельства Она, ответившая молчаливым согласием на мое предложение, находилась подле меня

Вечером тем мы стояли около оранжереи, похожей в отблесках огней гуляющего парка на сверкающую посудину, куда слуги накладывали лед. Она молчала, зажимая в реку веер, являющийся убранством ее наряда, пошитого специально для новой постановки. Я молчал. Мне не обязательно было говаривать об отличнейшей игре или чудесном номере ее, а Ей не требовалось необходимым благодарить меня за похвалу. Мы слишком много времени потратили, ежедневое оттачивая и улучшая пьесу, бодучею для нас обоих крайне волнующей. В миг особенного спокойствия и умиротворенности, что принес летний вечер, она подняла на меня черные омуты глаз, переполненные сверх меры слезами, и коротко проговорила:

– Николай Петрович, нельзя описать мою великую благодарность. Не хватит мне слов. Да и как мне может быть дозволено их собрать при вас. Но и говорить свою просьбу я обязана. Прошу вас дать мне разрешение уехать из Кусково. Отпустите меня с подругой моей, Татьяной в губернию нашу. Плоха Татьяна, занемогла она серьезно, во флигель не часто заходит лекарь, хоть его и требуют ежедневно. Я не могу жить в бездействии и благодати, когда Татьяна испытывает болезненные припадки. Деньгами пусть и обращенные на лечение не могу в целом оплатить здоровье. Внимание – вот что поможет выходить мою дорогую подругу. Дозвольте, Николай Петрович!

Я опешил от речей милой Параши и, признаюсь, в первый миг замешательства не захотел давать дозволения. Как Она могла лишь помыслить об оставлении меня и театра, как только могла восхотеть за другого. Но быстро угомонились во мне волнения. Это кричал Ее душа, не терпящая скабрезности нашего мира, а сама же сверкающая чистотой и добродетелью. И вся девушка оставалась прекрасна, и мыслями, и гибким телом и трепетным сердцем. Душа Ее, казалась, осталась в церкви, куда Параша хаживала с завидной регулярностью, накинув на плечи тонкую шаль, подарок почившей и горячо любимой Марфы Михайловны. И всегда Она радела за других людей, не за себя, ставила свою трепещущую добродетельностью душу на алтарь, предлагая ее Богу. И плакала. Я не имел сил наблюдать женские слезы, в особенности виднеющихся на Ее лице. Лишь те катятся по белым щекам, как и мое сердце начинает болеть незамедлительно.