Записки для Пелле - страница 3



Эве я тоже как-то дал понюхать. Она кивнула и сказала:

– Да, это и правда немного твой папа. Пахнет деревом. И ещё луком и шампунем.

Папа Эвы всегда пахнет рыбой и прочими морепродуктами, потому что он этим торгует на рынке. Как бы он ни старался, как бы ни оттирал руки с мылом, его повсюду преследует запах сардин, креветок и мидий. Запах моего папы мне нравился больше. С другой стороны, отец Эвы жив, хоть и воняет треской.

После папиной смерти мама избавилась и от пианино. Я очень расстроился. Папа каждый вечер сидел за инструментом и играл прекрасную музыку. Шуберта, Эйнауди, Чайковского, Дебюсси. Если папа исполнял для меня какую-нибудь пьесу, я мог, послушав несколько раз, сам её воспроизвести. Все считали это чем-то удивительным, но удивляться тут нечему. Музыка ничем не отличается от математики или иностранного языка.

Когда мама рассказала, что продала пианино и что за ним скоро приедут, я попытался её переубедить. Но она не поддалась. Ей было невыносимо видеть пустую банкетку перед инструментом – слишком она напоминала ей о папе. По-моему, вскоре она пожалела о своём решении, но пианино уже увезли.


– Папа…

Мама сглотнула и резко потушила сигарету, будто та её вдруг чем-то рассердила. Она поплотнее укуталась в светло-жёлтый халат и потёрла глаза. «Синие, как море, – однажды сказал о них папа. – Не Северное море, как у нас с тобой, Пелле, а Эгейское. А эти светлые крапинки у неё в глазах – как парусные яхты». Мама тогда рассмеялась и шутя толкнула его в плечо, а он чмокнул её в кончик носа. Я тоже хочу когда-нибудь иметь с кем-нибудь такие отношения, какие были у мамы с папой. Желательно с Эвой, только она ещё об этом не знает. Как-нибудь расскажу ей. Когда наберусь храбрости. Может, даже до летних каникул.

За последний год мама выплакала всё Эгейское море, и яхты с поникшими парусами потерянно валялись на дне. Но сегодня утром, когда она сидела передо мной, положив руку на коробку, её глаза, казалось, светились чуть ярче. Будто паруса вновь развевались на мачтах. Мама глубоко вздохнула.

– Папа перед смертью попросил меня кое о чём. Он хотел, чтобы я отдала тебе эту коробку, ровно через год после кремации. То есть сегодня. Это было одно из его последних желаний.

Она подвинула коробку ко мне. Я уставился на неё.

– Что там?

Трогать её я не собирался. А вдруг внутри что-то жуткое? Или просто те дурацкие ботинки.

– Записки. Это всё, что мне известно. Что за записки, не знаю: я коробку не открывала – папа запретил. Да она и заклеена, видишь? Вроде печати, чтобы ты знал: ты единственный, кто может её открыть.

Я повернул коробку и увидел на крышке кусочек красного скотча.

– Тогда откуда ты знаешь, что там записки?

– Папа сказал. Но больше мне ничего не известно. Папа только добавил, что я должна тебе её отдать через год.

Она кивнула на коробку. Торчащий локон ослаб и сник.

– А тебе он тоже такую оставил? – Я вопросительно поглядел на маму.

Она покачала головой.

– Нет, зато он оставил мне письмо. Прекрасное, важное.

Я приподнял коробку – весила она немного. Легонько встряхнул её. Внутри зашуршали бумажки и какие-то мелкие предметы.

– Почему через год? Почему не раньше?

Мама пожала плечами и стала теребить зубами заусенец. Она вообще частенько себя ела. Обгрызала ногти, кожу на губах. Иногда закусывала кончик локона. Но это не страшно. Взрослый человек весом около семидесяти пяти килограммов состоит из более чем шестидесяти миллиардов клеток. Мама весит шестьдесят восемь, так что, думаю, клеток в ней примерно пятьдесят девять миллиардов. Она вполне может обойтись без парочки. Я вешу почти пятьдесят кило, и миллиардов клеток во мне где-то сорок, плюс-минус несколько миллиардов.