Записки о виденном и слышанном - страница 100
А мне он начинал нравиться все больше и больше. Нравилось, как он просто и быстро взглядывал на того, к кому обращался; нравилось, как он говорил, немного отрывисто и нервно, внимательно глядя при этом на собеседника; как он держался, несколько как бы отдельно от людей, на некоторой высоте, и многое другое. Казалось, что он их только наблюдает и изучает, без осуждения, без всякой оценки, без какого бы то ни было пристрастия.
За чаем А. С. как-то между прочим сказал Н. В., что позже расскажет ему подробности какого-то дела (какого – к сожалению, забыла), так что, кончив чай, мы с Островской поднялись прощаться, и за нами потянулась и Левицкая, оставив мужчин одних.
Едва мы вышли на улицу и остались вдвоем с Машей, я спросила, не знает ли она, кто это Николай Васильевич.
– Чайковский, – по обыкновению отрывисто ответила она.
– Как Чайковский, тот самый?..
– Ну да…
Мне осталось только вдвойне пожалеть, что я не знала этого раньше и не отнеслась к Н. В. еще внимательнее, еще более наблюдая за ним. Одно утешение, что, может, опять когда-нибудь встречусь с ним у А. С.; а Маша видела его еще у Семевского81.
20/V. Ну конечно, мой vis-à-vis82 держал экзамены и вчера сдал последний, потому что после обеда на его окошке появился огромный букет, чьей-то рукой вставленный в розовый фарфоровый кувшин от умывального прибора, и целый вечер его не было дома. Видно, гулял на радостях.
А сегодня он встал поздно и ни разу не взял книги в руки. Сначала долго стоял перед окном, заложив руки в карманы, зевая и со скучающим видом заглядывая во все окна, а потом присел к столу, потягивался, дрыгал на стуле, как нетерпеливые мальчики за скучным уроком престарелой гувернантки, которой они в грош не ставят, наконец положил локти на стол, опустил на них голову и – заснул, сладко, по-детски добросовестно. Он еще совсем юный на вид, насколько я его сегодня разглядела, почти безусый.
Проспав добрый час в таком положении, коллега встал, переоделся в светло-серый костюм, долго повязывал галстух перед поставленным на столе зеркалом, справившись с ним, покрылся соломенной шляпой и ушел.
Сейчас я пишу уже без лампы, при свете раннего утра, а его все еще нет.
Впрочем, вот он вошел.
Ясное дело, человек покончил с экзаменами! Прежде он себя так не вел.
21/V. О черт! Проклятый Петербург! Чтоб ты провалился! Чтоб грязная волна Балтики снесла тебя бесследно! Чтоб разверзлись топкие болота, на которых ты воздвигнул свои граниты, и ад поглотил тебя! Милый, бесценный Петербург, я желаю для тебя в настоящее время все десять египетских казней83, но больше всего – прочь от тебя, как можно дальше, куда угодно, хоть на край света, хоть черту в лапы!
Эти белые ночи точно незакрывшиеся глаза покойника. Холодные, безжизненные, мертвые, глядят они всю ночь на меня, и не чувствуется в них ни единого движения, ни малейшего биения (пульса) жизни. Прозрачное, немерцающее, словно безвоздушное пространство, бездна необъятная, бесконечная.
Ложусь со светом и встаю с тем же светом, ни на минуту не сомкнув глаз.
Лежу до изнеможения. Не спится… Первое время веду себя довольно спокойно и думаю. Всякие мысли приходят в мою недремлющую голову: и веселые, и интересные, и печальные, и глупые. Наконец, начинаю испытывать (чувствовать) физическое утомление; является желание заснуть. Но сна нет. Нет жизни… (А) тело (между тем) мое начинает как-то судорожно сокращаться, (и) я принимаюсь ворочаться: то носом в подушку, то в растяжку на спине, то свернувшись калачом и задрав нос кверху. Ничего не помогает… чем больше ворочаюсь, тем дальше уходит сон. И лежать смирно нет уж сил. Подушки превратились в жесткие комки и как камни давят голову. Уже не до дум. Хочется только одного: заснуть, ради и во имя чего угодно…