Жак - страница 18



, и все это не столько из гордости, сколько из недоверия. Он не скажет, почему молчит о своих нуждах, но это ясно из его тона, когда он в иных случаях советует: «Не делайте этого – как можно меньше подвергайте дружбу испытаниям». Видите, какая странность: человек, способный ради друга на всякие жертвы, отрицает дружбу, когда речь идет о других людях. Это несправедливо, и гордость Жака часто вызывала во мне гнев. Такая странность влечет за собой и другие. Если он окажет кому-нибудь услугу, то терпеть не может, чтобы его благодарили, он способен убежать, долго уклоняться от встреч с тем, кто ему обязан, даже может совсем порвать с ним; кажется, что ему противно смотреть на людей, которым он чем-то помог. Это происходит от чрезмерной деликатности, но есть тут и кое-что иное: а именно жестокое убеждение, что все, кому он сделал добро, должны стать его врагами. Есть у него и другие необъяснимые причуды; в иные минуты ему явно неприятно, что на него смотрят, а почему – неизвестно. Он не любит, чтобы его расспрашивали о его болезнях, чтобы его лечили. Мне особенно неприятно, что он не выносит, когда говорят о войне и рассказывают о тех кампаниях, в которых он участвовал: он всегда уходит, если за десертом начинается пустая болтовня. Он никогда не пьянеет, сколько бы ни выпил, никогда не теряет хладнокровия, а так как все это резко отличает его от нашей братии, в полку его всегда больше уважали, чем любили. Если б не его боевые заслуги, и притом весьма значительные, его бы ненавидели как плохого товарища – военные не любят тех, кто молчит за столом и сидит с таким видом, будто он умнее всех.

– Судя по вашим словам, – сказала я, – у него какое-то горе на сердце, и вообще он склонен к меланхолии.

– Что у Жака на сердце – угадать нелегко, – ответил господин Борель, – но по характеру он вовсе не меланхолик. Как и у всех людей, у него бывают печальные и радостные дни; он любит повеселиться, но никогда не забывается. Веселье у него спокойное, но от его шуток сотрапезники просто умирают со смеху, пока вино еще не совсем затуманило их ум и способность ценить тонкие остроты; но когда гуляки разойдутся и пирушка становится грубой, смотришь, Жака уже нет как нет: исчез, словно дым от трубок, скрылся потихоньку, и даже не скажешь, вышел он через дверь или выпрыгнул в окно.

– Мне это не кажется большим недостатком, – заметила я.

– И мне не кажется, – подхватила Эжени.

– Теперь и я с вами согласен, – сказал господин Борель. – Я остепенился и уже не стремлюсь буйно веселиться. Но когда-то я был сорвиголова и, признаюсь, очень сердился на Жака, что он не такой проказник, как мы. Иные гуляки не могли ему простить, что он никогда не теряет рассудка, и говорили: «Разве можно доверять человеку, которому вино никогда не развязывает язык?» Вот самый большой упрек, какой могли ему сделать. Сами судите, надо ли вам избавлять Жака от подобных недостатков.

– Ни в коем случае! – смеясь, ответила я. – И это все?

– Все, клянусь честью! Как видно, вы философски приняли мой рапорт о «странностях» Жака, и я очень рад, что все рассказал вам. А вы-то, держу пари, воображали всякие ужасы.

– Не знаю, – весело ответила я, – есть ли на свете недостаток более ужасный, чем благоразумие и умеренность на хмельной пирушке. Эжени, наверное, радуется, что ей не приходится упрекать вас в этом.

– Какая вы злючка! – сказал Борель, поцеловав мне руку и уколов ее своими длинными усами. – Ну, теперь больше не будете допрашивать меня?