Живое прошедшее - страница 22



Общее впечатление от детского сада осталось как от чего-то казенного. Здесь у детей формировались добродетели советского человека: терпение, невзыскательность, послушание, коллективизм. Разучивали стихи про Ленина и Сталина: «На дубу зеленом два сокола ясных…» Детей приучали не высовываться, быть как все. Тех, кто выделялся на общем фоне, нередко дразнили: «выскочка», «много о себе понимает». Вероятно, это было оборотной стороной коллективизма, который старательно культивировался в детском саду и потом в школе. Индивидуализм считался вредным, чуждым социалистической жизни. Воспитывалось равенство – но не в смысле равенства возможностей, а смысле единообразия, некой обезличенности. Хорошо помню, что уже в детском саду некоторая стадность в поведении детей, официоз, который я чувствовал, мне не нравились.

Ребенок рано начинал понимать, что он «не сахарный» и что следует подчиняться заведенному порядку, делать «как положено», что, в конце концов, ждать особых радостей и теплоты от окружающих не следует.

Коллективистское воспитание я вспомнил не так давно, стоя в Нью-Йорке перед небоскребом Рокфеллер-центра. Был жаркий летний день. Перед зданием – небольшой искусственный каток с бело-голубым льдом, как и задумывалось основателем-миллиардером. На льду – ярко одетые девочки-фигуристки. На камне рядом выбиты слова Рокфеллера с похвалой индивидуализму и частной инициативе. Вся эта картина говорила в пользу слов Рокфеллера, а не доктрины коллективизма.

В детстве нас регулярно взвешивали и обмеривали, заботились, чтобы мы поправлялись: давали рыбий жир и т. п. Только в далеком детстве я видел, как врач, придя домой к больному ребенку, прежде чем подойти к нему, мыл, а потом грел (!) руки. Советская это заслуга или остатки старых традиций, не знаю, но позже я такого уже не видел.

Многое проходило под знаком совсем недавней войны: игры, где ребята делились на «немцев» и «наших», военная тематика стихов на детских праздниках, бесконечные военные фильмы, где немцы представлялись в карикатурно-плакатном виде.

В первый класс я пошел в 109-ю женскую школу, помню, что писал на обложках тетрадей: «ученик 109-й женской школы…» Видимо, это было уже перед самой отменой раздельного обучения. Вскоре мы переехали на проспект Карла Маркса, и я продолжил обучение в 123-й школе, куда отец перешел работать. Воспоминания о начальной школе у меня примерно те же, что и о детском саде, – нечто довольно безрадостное и холодно-казенное. Помню темноватые коридоры с деревянными полами, покрытыми специфической красновато-оранжевой мастикой. Эти полы периодически натирали работники-инвалиды.

Думаю, что о радости детей в школьных стенах не заботились. Вероятно, приоритетом были порядок и поддержание элементарного жизнеобеспечения школы.

Первое время после того, как я перешел в 123-ю школу, обучение продолжало быть раздельным. Потом в классе появились девочки – таинственные, манящие существа. Мои попытки ухаживать за ними оказались неуспешными. Вероятно, я относился к объектам ухаживания слишком уважительно, что, скорее всего, было скучновато для них. Я с удивлением смотрел на более удачливых мальчиков, которые начинали отношения с дерганья за косу и других грубоватых действий. Девочки громко протестовали, но оказывалось, что часто натиск приносит плоды. Такое превращение обиды и протеста в успех и сейчас остается для меня тайной. Ставили и ставят меня в тупик и другие особенности женской психологии: например, когда говорится одно, а подразумевается другое. Так, Анна Каренина, сердясь на Вронского, наказывала горничной сказать ему, что у нее болит голова и она просит не входить к ней. Потом в своей комнате Анна загадывала: «Если он придет, несмотря на слова горничной, то, значит, он еще любит». Я-то, конечно, не стал бы входить после запрета и, как показывают жизнь и Толстой, был бы неправ. Слабым утешением мне может быть то, что Вронский, отлично знавший женщин и любивший Анну, тоже так и не вошел в комнату.