Жизнь Булгакова. Дописать раньше, чем умереть - страница 86
Князь все слышал, что говорил голый… А когда вошел в свой кабинет и узнал, что написал в своей тетради о князьях Александр Абрамович Эртус «из комитета», то сердце его вскипело от ненависти ко всем этим временщикам… Иона испытывал «боль, обиду и стеснение сердца, когда проходила вереница чужих ног по коврам, когда чужие глаза равнодушно шарили по постели». Князь Антон бескомпромиссен: это хорошо, что дворец цел, что его охраняют, водят экскурсии, но этого Эртуса он повесит «вон на той липе», «а рядышком – вот того голого». «Честное слово, я найду товарища Антонова на дне моря, если он не подохнет до той поры или если его не повесят в общем порядке на Красной площади. Но если даже повесят, я перевешу его на день-два к себе… Ты слышал, что он сказал про княгиню-мать?
Слышал?» Князь готов был убить голого за его оскорбления, но сдержался потому, что у него была цель – взять в кабинете очень важные для него документы. А револьвер был, характер горячий, но сдержался, нашел в себе силы… Может, и не стал бы он поджигать дворец, если б не эти негодяи – Эртус и голый. Взял бы документы и скрылся, «незабытыми тайными тропами нырнул» бы «во тьму». Но не разум, а слепая ярость руководила его последними во дворце поступками, и он с наслаждением поджег сначала рукопись Эртуса, потом княжескую постель, на которой спали его предки и которая вызывала всегда сальные насмешки у новых хозяев жизни: «По живой моей крови, среди всего живого шли и топтали, как по мертвому». Этого князь не мог простить… «Все кончено. Лгать не к чему. Ну так унесем же с собой все это, мой дорогой Эртус». И только тогда, когда загорелась княжеская постель, сказал себе: «Теперь надежно».
Мало кто в Париже в это время надеялся на возвращение на Родину триумфатором. Побывав на Родине, понял это и князь – вешать Эртуса и голого на Красной площади ему не придется. Так пропади все пропадом, в том числе и все надежды…
Этим повествованием Булгаков был доволен, особенно образом Ионы Васильевича, да и голый получился отвратительным, чего и добивался он, хотя это впечатление удалось передать читателю ненавязчиво, объективными средствами художественного слова.
Наконец-то опубликован рассказ «Богема»… Так и не удалось напечатать целиком «Записки на манжетах», пришлось это повествование о житье-бытье во Владикавказе и поездке в Тифлис давать как самостоятельный рассказ, хотя, конечно, было бы лучше, если б он продолжал «Записки на манжетах». Но приходилось смиряться, приспосабливаться к литературной ситуации… Хорошо, что литературой руководили все еще разные по своим вкусам и обычаям люди: то, что не нравилось одному редактору, неожиданно приводило в восторг другого. Как же этим не воспользоваться, не меняя, в сущности, главного… Так и в «Богеме»: как написано, так и опубликовано, лишь долго пришлось искать этот журнал «Красная нива», хоть бы не закрылся, как многие журналы, не успев по-настоящему заявить о себе.
В дневнике 4 января 1925 года Булгаков записал:
«…Сегодня вышла „Богема“ в „Красной ниве“, № 1. Это мой первый выход в специфически советской топкой журнальной клоаке. Эту вещь я сегодня перечитал, и она мне очень нравится, но поразило страшно одно обстоятельство, в котором я целиком виноват. Какой-то беззастенчивой бедностью веет от этих строк. Уж очень мы тогда привыкли к голоду и его не стыдились, а сейчас как будто бы стыдно. Подхалимством веет от этого отрывка (отрывок из „Записок на манжетах“. –