Журнал «Парус» №74, 2019 г. - страница 23
Сольются с бездной роковой!..
«Смотри, как на речном просторе…», 1851.
Телеология обоих, поэта и философа, исходно темна и безлика, не дает, но задает цельность; трепетное в них чувство времени – библейски родовое. Древний ужас катарсируется не столько гармонией сфер, жанровыми формами жизни, сколько упорным, слепым убеждением – смысл должен быть. И не так убеждает наличие красоты (область ее неуклонно уменьшается, смещается в иномирный спектр), как необходимость в ней.
Кто из поэтов и философов не ощущал «прелести мира ресничного недолговечней взмаха» (О. Мандельштам)? Вопрос заключается в формах восприятия; она различна: предметно-телесна или бытийна. Тютчев и Хайдеггер тяготеют к бытийной. У кого-то время предстает в формах пространства; у них топос текуч и зыбок, колеблется детской зыбкой-колыбелью жизни. Безграничность ее они воспринимают не зрительно, а в звуках: слышат ее оползание.
Этой «безархитектурностью», бесформенностью пространства как остановленного мига и архитектоничностью, упорядоченностью отношений с бытием-временем они обязаны рудиментарно «ветхозаветной» струе в гегелевской диалектике, в романтике мысли. Именно в апокалиптике, которой оба столь привержены, время переходит в иномирное состояние, его «больше не будет».
«Вещный» мир (в терминах Хайдеггера, «сущее») внеположен человеку, внечеловечен. Бытие-пространство, отпавшее от человека по греху его, настороженно, а то и враждебно соглядатайствует за своим недавним «царем» («Песок сыпучий…», 1830) [5], ждет обживания его человеческим, чтоб «теплая струя страданья Согрела холод бытия» (Пастернак), повторного, любящего «завоевания». Тогда «в названии вещи взывают к своей вещности. Вещая, они раскрывают мир, в котором пребывают Вещи и который пребывает в них. Вещая, вещи несут мир. <…> Вещая, они хранят мир» (Хайдеггер).
Без сочувствия, соучастия грани вещей жестки, как отвердевшая в их формах жизнь. Мир чувствует нас страстно, подвижнически, «красным зверем» льнет к человеку [6]. Вещи склонны пребывать «в себе», время-пространство обращено к нам, затягивает нас в свою воронку, влечет своей пустотой, побуждает к движению-растворению в нем. Оно и смерть подлинно человечны, податливы приручению смыслом, поддаются наполнению им, его формовке, заговариванию словом (тогда «так легко не быть!») [7]. Они предстают в том тонусе, в каком их принимают: то сквозь умиление «радугой слез», как возлюбленная и сестра, то остраненно-созерцательно:
Чудный день! Пройдут века —
Так же будут, в вечном строе,
Течь и искриться река
И поля дышать на зное…
«В небе тают облака…», 1868.
Но у поэта «живая жизнь давно уж позади», у философа – история еще не начиналась, вся в будущем. Это вопрос настроя, темперирования времени, полярных векторов поэтики мышления, ощущения предела и бескрайности жизни, две формы аффективной мысли, экспрессивного мудрствования.
2. Участие Слова [8] в «событии бытия» и презумпция «понимания».
Бытие личностно и открывает себя в слове, в именовании вещей, выявляющем их ценностную тягу к их смысловому центру, к человеку [9]. «Слово было Бог». Ему присуща участливая охранительность, без чего мир исчерпает себя; «словом Божиим небеса утвердишася» – столь высоко и просто, возвышенно в обыденности способен чувствовать лишь аскет, мистик, поэт. Слово – зов любви и крик помощи в бездне бытия.
Ruf –