Журнал «Парус» №82, 2020 г. - страница 38
В детстве, помню, родственница-старушка деревенская дивила меня, школьника, своими историческими рассуждениями. Сначала жили, пересказывала она слова своей мамы, первобытные люди, а после первобытных людей – староверы, а после староверов уж – и мы, люди нонешние. Да у баб наших жили еще какие-то пленные французы, неплохие люди, только «по-руськи» говорили плохо… Ты бы посмотрел на моего дедушку! Вот бы удивился. Вот он, наверно, произошел еще от первобытных людей. Я не опровергал, понимая, что мама ей повторяла это, тоже не зная наверняка, то есть по преданию, уважая память вековечную, а в памяти – родителей. А как было точно – кто знает? Один лишь Бог!.. Я тогда дивился её простоте, а теперь думаю: а ведь в таком народном старобытном историзме брезжит живое чувство начала жизни, истока её. Время тут уплотнено: первобытные люди, староверы, а потом сразу – и мы, нонешние!.. Теряется эта связь, и наивное, но живое чувство истории умирает, а с ним и народность…
Наше время – время умирания? Или… Такой вопрос я попытался поставить в своем повествовании «Заключенные образы», которое начал писать еще в молодые годы, после того, как окончил Литинститут.
В детстве, в начальной школе, я очень любил читать былины про богатырей, сказки Афанасьева, особенно о мертвецах, «Слово о полку Игореве»; «Руслана и Людмилу», «Утопленник» Пушкина, баллады Жуковского, стихотворение Николая Языкова про Евпатия Коловрата. А вокруг – сопки пестрые и скалистые, золото в ручейках, мхи-ягели, странный лес: подтопленные мелкие лиственницы с якутскими погребениями на взгорбке – все казалось сказочным миром, то есть «иным», где вполне могла обитать и Баба Яга, и ужасный беглец-людоед, и где, конечно, защиту можно было найти только у таких храбрых, великих русских героев, как Иванушка-дурачок да Илья Муромец. Примерно так думали и другие мальчишки на нашем прииске. Так, через сказки, воспринимает мир большинство детей.
Мне отец говорил: «Ты, Коля, не подходи близко к заключенным, они детей едят». Я вырос в том чудном мире, где за кочковатым болотом широко раскинулось, как в «Руслане и Людмиле», на поле-галечнике «заключенное кладбище», там проступали едва прикрытые, провалившиеся ящики со скелетами. Само собой считалось, что там вдолблены в вечную мерзлоту вроде как и не настоящие люди, а «зэка», как говорили у нас, в отличие от и сейчас режущего мне ухо «зэк» – ходившего на материке.
– Слушая эти Ваши немного жуткие слова, я вспоминаю «русский миф» Юрия Кузнецова и слова поэта о том, как из него «повалили богатыри, герои, мужики, цари, солдаты, лежебоки, дети, старики, – и всё это был один человек». Есть ли, по-Вашему, некое общее, единое поле, откуда писатели берут вот эту глубинную народную составляющую вдохновения – может быть, это и есть основа творчества?
– Юрий Кузнецов – поэт, «сын небес»… «Прозой может писать каждый образованный человек, а стихами – только прирожденный поэт», утверждал Владимир Даль. Но, думаю, и у прозаиков такое поле есть. Только общее ли оно? Карамзин – его творчество стало основой для дворянской литературы девятнадцатого века – прозы Пушкина, Лермонтова, Тургенева. Да может, послужила примером «История» Карамзина и Афанасьеву с Буслаевым, немало потрудившимся для собирания и толкования русской мифологии (если я правильно понимаю слово «миф». Его часто теперь употребляют с разными смыслами. Раньше еще отличали от «мифа» «басню», то есть выдумку, а теперь и рекламу, а то и прямой обман порой именуют, скажем, «городским мифом»).