Зигзаги судеб и времён (Из записок старого опера) - страница 12



у мене нутро, и думаю я: «Ну вот, Тихон, и пришёл твой карачун[125]!». Молюсь про себя: «Господи, Иисусе Христе, помилуй мя грешного!». А урядник повернул голову на стенку, где висели мой Егорий, медальки, хфурашка и шашка, показывает на них маузером и гутарить:

– Это чьё, старый стручок?

– Всё моё, мил человек.

Хмыкнул урядник, стволом маузера сдвинул папаху набок. О чём-то раздумывая постоял, почёсывая стволом голову. Потом повернулся, штой-то буркнул казаку, и они молча вышли из куреня.

Помолился я на образа и думаю: «Ну вот святая молитва отвела от меня беду». Но на этом эта история не закончилась. Вокат перед святой Пасхой в нашу станицу прибыл с Питера отряд красногвардейцев подавлять мятеж станишников в уезде.

Заходит в наш курень ейный комиссар насурововатый[126] такой с двумя бойцами. Зыркают по стенам. А над моей лавкой на стене по-прежнему висят казачья хфурашка, моя верная подруга шашка, Егорий и медальки. Комиссар до мене гутарить:

– Чья шашка и царские цацки?

Я ему отвечаю:

– Всё енто моё, господин хороший. С амперилистической войны храню.

А он мне аскаляется[127] и гутарить:

– В упор я не вижу тут таки господ. Немало ты, враг мирового пролетариата, нашего брата порубал ентой шашкой. Немало ты, белогвардейская гнида, пролил кровушки трудового рабочего люда. Не будет тобе никакой пощады – враз же поставим к стенке.

Да как в одночас вдарить кулаком в мои зубья, а другой рукой сорвал с моей шеи гайтан[128]. Упал я, кровишша из рота льётся, кубыть сознание потерял. Жонка моя Авдотья Ивановна, царство ей небесное, кинулась в ноги комиссару, кричить, умоляеть его:

– Не бейте мужа маво, он на войне контуженный и раненый в боях с германцем и австрияками.

Комиссар подошёл к стене и сорвал шашку, Егория, медальки и хфуражку. Егория и медальки положил в карман своей шанельки, мою боевую подругу шашку отдал бойцу, а хфуражку бросил на пол и растоптал своим грязным сапогом. Смотрить на меня, как солдат на вошь, аскаляется и гутарить:

– А куды ты, контра белогвардейская, заховал[129] пулемёт и гранаты?

Я ему шепчу:

– Господин хороший, гражданин командир, нетутя у мени ни пулемёта, ни гранат, да и не было никогда.

Подняли меня красные бойцы с полу и поташшили на баз. Один из бойцов взял цыбарку[130] со стылой[131] водой и вылил её на меня. Потом под конвоем босым через всю станицу поволокли в амбар купца Полаткина, а тамаки уже полно наших казаков станишников – и молодые, и старики. А ентот комиссар пошёл в курень, где был станишный совет, к председателю Колюшке Коровину, царство ему небесное.

Дед Воробей замолчал, вздохнув, перекрестился на образа и долго сидел с опущенной головой, видимо вспоминая далёкие лихие годы. Затем, что-то ворча себе под нос, из кисета дрожащей рукой высыпал на маленький листок газетной бумаги самосад и, скрутив «козью ножку», молча закурил, закашлялся.

После долгой паузы он продолжил:

– Да-а-а. Так вот, Колюшка Коровин, наш председатель и сказал ентому питерскому комиссару, што мой старшой – красный командир в Первой конной и сражался с Врангелем и Махно, а потом и на Кавказе, где его дюже ранило. В ентот же вечор меня ослобонили[132]. А вот Егория, медальки и шашку так и не возвернули. Какая-то стервь из нашей станицы гутарила красному командиру, што у мени есть пулемёт и гранаты. И принял я через это лютое здевательство. Да-а-а.

После этого дед Воробей вытер утиркой слёзы на покрасневших глазах и долго молча, опустив голову, смотрел в пол, изредка подкашливая. Было уже довольно поздно, и я собирался уходить, как дед вдруг поднял голову и, хитро посмотрев на меня, тихо сказал: