Знай обо мне все - страница 40
И я бы, наверно, отвердел не только лицом, но и сердцем, если бы взор снова не упал на их лица. Были они цвета выжженных полей, серей, чем истоптанная отступающими войсками дорога, и я, вдруг поняв, что видеть это невыносимо, слепо кинулся к вороху зерна, схватил две горсти пшеницы и шагнул к ним.
И в это время увидел дядю Федю. Он своим убористым шагом шел через поле, обратанный деревянным сажнем.
Увидели его и девчонки. Еще немного постояли и медленно молча пошли, чуть присутулив свою неразвившуюся стать.
Я догнал их у ручейка, выбивающегося неизвестно откуда и впадающего неизвестно куда. Они сидели на прицапках и выбирали из залужены травку с листиками, смиренно ели ее.
Когда я их окликнул, они, не порывисто, как бывает при неожиданности, а медленно, вроде бы даже нехотя, повернулись, не прикрыв своих озелененных губ.
Я проворно развязал мешчишко, который принес мне дядя Федя. В нем были мои харчи на целую неделю. И кормил девочек своей нехитрой снедью: картофельниками с лебедой, по-нынешнему бы зразами, лепешками из желудей и печеньем из льна с солодиком.
Они ели, зверовато озираясь, словно я мог отнять у них то, что принес, но не жадно, без той проесности, с которой хватают еду голодные, которых мне приходилось видеть до войны в кинофильмах.
И я поймал себя на мысли, что не могу видеть даже как они едят. Опять та же жалинка, которая проснулась во мне в ту пору, как они появились у глубинки, ожгла душу, и лицо омягчело для слез. Но их я, видимо, выплакал в детстве, когда орал, если меня наказывали несправедливо. А сейчас осталась только вот эта омягчелость лица.
Не глядя на девчонок, я придвинул им весь мешчишко и, порывисто вскочив на ноги, почти бегом кинулся к хутору.
А на второй день я пришел уже к самому председателю колхоза просить, чтобы он убрал меня с этой легкой работы, заодно и поняв, сколь мудры мои сельские сверстники, которые с удовольствием шли на сортоиспытальный участок, на прицепы и только – с боем – к амбарам, к тому вольному хлебу, который строже них самих сторожила их совесть.
Я еще не мог осознать, что меня давно принимают в хуторе за взрослого. А самому мне шалость, с которой я глядел на мир, не позволяла серьезно оценить хоть один из своих поступков.
Меня все тянуло чем-то отличиться и, с самого начала, сколько-то разочаровало, что я так просто помирился с Валетом и был даже поощрен за свою дерзость.
И потом я как-то неожиданно для себя открыл, что кое-кто ко мне относится как-то застенчиво-радостно, что ли. И одной из этих «кого-то» была тетя Даша – кашеварка летом и вязальщица веников зимой, женщина с вялым лицом и бледными, едва означенными на нем губами. Она постоянно прятала свои руки в мелких золотинках конопушек, и стояла потупившись, как ученица, не смевшая воспользоваться подсказкой. В поле она мне наливала еду в отдельную чашку, забеливала щи или лапшу сметаной, и, упрятав руки под фартук, смотрела, как я ем.
Сколько раз – попервам, конечно, – надирало мне задать ей вопрос: чего она уставилась? Но потом я вроде бы ко всему этому привык и даже обижался, если приходилось есть из общего котла.
Я не знаю, почему она стыдилась своих рук, и не понимал, зачем кормила меня отдельно, как правило, после других. Но мне было приятно, что ее бледные губы чуть-чуть розовели и с лица сходила вялость, оно начинало жить какой-то особой, выжидательной жизнью, словно я ее должен был чем-то до смерти удивить.