Золотая симфония - страница 2
Нарочито громкий дедушкин голос и весь его преображённый вид заставляли, замерев, ждать чуда.
А ещё были праздники, которые мама устраивала для нас двоих. Вдруг среди недели почти круглосуточной работы у неё случался свободный день, короткая передышка, которая называлась «отгул». Для меня это звучало как «прогул», да и означало прогул, потому что в такой день мама разрешала мне не ходить в школу. Мы уже накануне строили планы на завтра. Наступало завтра. Сквозь сон я слышала, как щёлкал дверной замок. Значит, мама ушла на рынок. Ранний поход на рынок сопровождал все наши праздники. В такой нерабочий день мама, встав пораньше, накидывала пальто и бежала на рынок. Возвращалась она с чем-нибудь особенным в зависимости от сезона: с баночкой варенца, подёрнутого коричневой плёнкой, с пучком редиски, с букетом сирени или мимозы. Начинался разбор сумок, поиски вазы для цветов, мытьё овощей. Я любила мыть редиску. Мне нравилось катать её между пальцами под струёй воды и смотреть, как она становится красной и яркой. Завтрак – миска свежего салата. На пианино – свежий букет. И это только начало дня. А дальше радостные торопливые сборы. Предстоял поход в кино или театр на утренний спектакль. Мама любила безудержное веселье: если кино, то два фильма в день. Если театр, то потом кино или гости. Коловращение, зрелище, шум. У нас бывало много людей. Летом они входили прямо через окно: спрыгнут с низкого подоконника – и в комнате. Накурено. Несколько пепельниц на полу, возле чьих-то ног. Кто-то наигрывает на пианино «цыганочку», а мама, рыжеволосая, в лёгком пёстром платье, плывёт по комнате, раскинув руки и подёргивая плечами. Иногда она склоняется к кому-нибудь из сидящих и, заглядывая в глаза, притоптывает на месте. Смех, шутливые поцелуи.
Бабушкины приёмы были совсем иными. Собирались родственники. Некоторых я встречала только по семейным праздникам. Не помню их имён и голосов, но помню, как они держат вилку и обсасывают косточку. Бабушка готовилась к торжественному дню с воодушевлением и самоотдачей. В назначенный час на столе появлялось блюдо с фаршированной рыбой. В отдельных мисочках красный хрен, а в глубокой миске – голубцы, перевязанные ниточкой. Эта нитка не давала мне покоя. «Зачем она?» – каждый раз спрашивала я. «Голубцу крылышки перевязать, чтобы не улетел», – говорили мне. Я долго и задумчиво обсасывала солоноватую ниточку и, не решаясь выбросить, прятала в карман.
Но иногда мир кренился.
Однажды во двор прибежал кто-то, крича: «Мальчишка под трамвай попал!» Все бросились на улицу, и я пошла, дерзнув нарушить обещание не уходить со двора. На рельсах лежал мальчик. Он был неподвижен, но кисть его руки слабо шевелилась. Я не могла отвести взгляд от этой смуглой, покрытой цыпками кисти.
Через дорогу стоял деревянный флигелёк. И там, на втором этаже, на подоконнике распахнутого окна сидела мать мальчика. Она раскачивалась и громко выла. Мне казалось странным, что она не бежит вниз к сыну. Она куталась во что-то большое, чёрное, раскачивалась и выла. И этот вой и шевелящаяся детская рука не давали мне уснуть в ту ночь и ещё долго преследовали.
В детстве мне казалось, что смерть коричневого цвета. Коричневой была рука попавшего под трамвай мальчика. Смуглым был соседский мальчик, утонувший летом в реке. Он успел хорошо загореть за два летних месяца и лежал в гробу тёмный от загара.