Золотая симфония - страница 4



…Апрельский день. Апрельский ли? Но то была Пасха. Помню небо, высокое, текучее. Да и не было неба. Была только зыблемая голубизна и невесомость. Куда ни ступишь, всюду родники и проточные воды. В такой день кажется, что застой невозможен ни в чём: ни в природе, ни в делах, ни в мыслях. Всё проточно. Я ничего этого не могла осознать тогда. Но помню небо и воды. Помню, что было зябко, и я старалась засунуть руки в слишком мелкие карманы нового бежевого пальто. Вернее, не нового, перешитого из маминого, но надетого впервые. «Перелицованное, демисезонное» – эти два слова я так часто слышала дома на исходе зимы, что у меня навсегда связалось с ними предвкушение весны, талого снега, капели, ломоты в глазах от чересчур синего, чересчур светлого. Это, наверно, ещё от того, что при перелицовке на линялом лицевом фоне изнаночный первозданный цвет кажется особенно ярким. И бывшая изнанка, сохранившая цвет, становится лицом. Первозданный цвет был повсюду: если не перелицовывали, то спускали рукава, удлиняли подол. Всюду мелькали полосы яркого, чистого, изначального цвета. И всё это означало – весна. За что я помню этот апрельский день, сама не знаю. Ничего не произошло в то Пасхальное воскресенье. Я стояла во дворе возле пахнущего свежей краской дощатого столика, а через двор шли старушки. Они шли стайками и поодиночке, некоторые с внучатами. В руках у каждой аккуратный узелок, у некоторых бумажные цветы. И эти старушки казались непременной принадлежностью струящегося лазоревого дня. А посреди двора стояла группа пионеров с тетрадочками наготове. Они проворно и с азартом заносили в тетради фамилии знакомых ребятишек, идущих в церковь, чтобы потом передать списки в школу. Это была их внеклассная пионерская работа в Пасхальный день.

Не за горами Первое мая. Скоро будут муку давать. И вдоль домов поползут огромные очереди, напоминающие многоглазое, многорукое, многоногое доисторическое чудовище. И тогда мы, дети, будем нарасхват. Мы прогуляем школу, и нас будут брать напрокат, чтобы получить лишний паёк муки. Мы будем показывать друг другу ладошки с фиолетовым номером очереди и спорить, чей длиннее. Чернильный номер на ладони, гудящая очередь, обсыпанное мукой пальто, прогул, весна – неужели мало для счастья?

Вечером мы шли с бабушкой на остановку троллейбуса в надежде встретить маму. Она уходила в свой Радиокомитет на заре и возвращалась поздно ночью. Так работали в те времена. Один троллейбус, второй, третий. Вот и она. Мы никогда не были уверены, что дождёмся её, и так радовались её появлению, что этой радости хватало до конца дня. А ночью мама выстукивала на машинке свои бесконечные «почтовые ящики» для вещания на Скандинавию. Так назывались передачи, в которых советский журналист снисходительно и терпеливо рассказывал наивным зарубежным друзья о преимуществах советской жизни.

Стук машинки – ночной звук моего детства. Иногда стук на время прекращался: мама курила и размышляла.

Сигаретный дым – ночной запах моего детства. Под утро мама ложилась рядом со мной. А когда я просыпалась, её уже не было дома. На столе стояла чашка с недопитым чаем, на блюдце лежал розовый от помады окурок.

Но самое сладкое время наступало перед сном, когда я вела воображаемую жизнь. В этой жизни всё кончалось так, как я хотела. Я спускала с дивана руку и держала её опущенной, пока она не замерзала. Моя замёрзшая рука – это кто-то несчастный, заблудившийся в лесу. А другая рука – это я сама. Другая рука шарила по подушке, по складкам одеяла. Это я блуждала по лесу в поисках пропавшего. И наконец, о радость: одна рука находила другую. Встреча. Несчастный спасён. Я укладываю его под одеяло. Грейся. Грейся.