Звукотворение. Роман-память. Том 1 - страница 10
…По ночам бухал отчаянно, страшно, рокочуще тяжёлый, чёрный в смерть чугунище – набатный, сполошный колокол, и подстать лукояновской девке Аксинье, в пургу ль, в морок-стыть, под згой вызвезданной бедная Тамарочка наша била, била в него, за верёвку двумя руками вцепившись, в него, беспросветного, насупротив часовенки махонькой установленного, – ведьму пужала…
Мор. Мор это…
Чума вползала в деревенечку… Шершавым языком слизывала живое на большаке пыточном судьбы российской. И пылали костры не чахлые, и трещали домовины да колоды в огне – хряскали зубы жёлтые, пожирали гробы и гробики… В круге чернотном чермные безумствовали искры… секли прошвой калёной нежить, гнали, гнали прочь…
Небыть… Небыть… Чей сглаз над нами? Не твой ли, страхолюдный?
Обмирала тайга. Невидимые распятия высились окрест, мучеников очередных высматривали-выжидали.
Алкали страстотерпцев.
Какие к лешему надежды на добро, на свет тёплый-тёпленький, на возрождение? Какая радость тайная, какая любовь к ближнему? А ну, взмой в стынь, в стынь паморочную взовьись, человече – что различишь под собою в тенях-тенетах изразцовых мачехи-зимы, в мертвенной бледности дня, по тайге разливанного? что вызришь, на примету возьмёшь, в ладанку положишь свою оберегом бесценнейшим?! Заколодило, закуржавело, замело внизу. Даже редкий звон-звук – и тот надтреснутый вроде, лопающийся поминутно от мороза ледащего, словно рвутся невидимые, тугие струны, губят аккорд ядрёный… Даже выдохи резкие – и те чужие, не твои как, не твои! Чужие и холоденные: рук ими не обогреешь, потому что скукожилась, свернулась в кокон невидимый-нелюдимый, запеклась удаль-силушка молодецкая, аки леденью наждачной обросла-покрылася на глазах твоих прямо… И страшно, страшно, немотно, немочно… сстрррашшшшно-оо… так. Не хранит Господь, не паришь ты в вышине и не поёшь, не мечтаешь… Не живёшь! И жить-то не хочется.
Чума глодала, огрызала…
Зима пеленала саваном, швыряла белые горсти в не вырытые могилы и только шарахалась от огневищ, сытая да голодная сразу.
Небыть…
Нежить…
Вмурованный в каждого стон…
…Вдруг – вспышечка родненькая в промозглости серой, сплошной… Робкою толикой плеснуло из мартовского ковшика на кошмар стоячий, неуют, блеклость болезную мира… на сон без сна… Живою водицею брызнуло-ополоснуло – махоню самую, чуточку первую, зажданную… Окропило! И тотчас дрогнули реснички… а следом – стряхнули с себя наваждение некое плечи, загорелись огоньки в зрачках. Встрепенулись люди, вместе с ними заходили-загудели и сосны, сосёнки! Напряглись, чтобы соками, смолкой разродиться, смолкой, наипаче янтаря медового которая быть-стать могла. Зычным, им одним слышимым баском ли, альтом-тенором новый разговор промеж собой повели… Подтянула и меледа кедровая голосами пробудившимися, потянулись потягушеньки вольноотпущенницы-лиственницы во борах девственных – также чтой-то зашелестели… пока ещё без побегов зелёных, только веточками-прутиками оснеженными и мерцающими хрустально, речи повели вспоминательные, однако досужее воображение рисовало живо, ясно, радостно, что стоят они в сочных зеленях своих, шуршат на семи ветрах, птиц перелётных зовут-приглашают на влазины… Трепетно, тонко повеяло завтрашней благодатью! Сколько неги, душистости!.. Терпко, хмельно проник-просочился запашок забористый – в души измождённые вливаться по капельке стал. Почудилось… да нет, не почудилось вовсе: спешит-то-ропится весна-красна, чтобы немножечко облегчить страдания-муки нечеловеческие, выстукивает яркими каблучками весёлый перезвончик, «аленькой» припев, и развеваются, сверкают косы её жгучие, голубеет нежнее нежного солнцетканая шаль на стане точёном, гибком и, живое-победитель-ное, к ней, матушке, ластится – родненькой, нашей!