Звукотворение. Роман-память. Том 1 - страница 12



Сидели, смолили, травили баланду поначалу и вдруг не выдержали: словно запруду прорвало-снесло – и понесло… Разоткровенничались…

– Заморэ, ох и заморэ вин нас! Зовсим жыття нэ будэ вид гада полозучого!

Гневно, в сердцах Фома Хмыря выдал, сам высокий, кряжистый, приехавший за три девять земель в даль эту с обласканных солнцем берегов Буга Южного лет под пятнадцать назад по причине тщательно и ото всех без исключения им же скрываемой. Однажды утром постучался к барину, тот на пороге, в халатике ситцевом, блискучем, принял, бумаги сунутые проглядел наспех да и махнул рукою вседержительно-милостиво – живи покуда, лепи мазанку, вкалывай за гроши, устрою, уж больно везунчик ты… гляди только, чтоб порядки соблюдал, мною установленные, не то…

По натуре не очень словоохотливый, замкнутый, Фома и зажил – особняком. С годами, правда, малость пообтёрся, одначе языку воли не давал.

Мясистое, крупное лицо его рассекал шрам, сдвинутые к переносице густые, наводные будто, бровищи сливались в минуты смурные, раздумные в сплошное, жирное дужье, которое обводом строгим подчёркивало жёсткий, упрямый абрис и выделяло в характере именно независимость, цельность, самостоятельность, хотя на поверку зачастую выходило (об этом в веслинке знавали немногие), что случай тот, когда барин добро дал, являлся исключительным, а в целом Фома наш представлял из себя личность невезучую, мягкую, а в минуточки особые даже и нежную, лиричную… Глубоко посаженные, оттеняемые бровями роскошными, кустистыми глаза излучали в мгновения такие тёплый, из сердца льющийся свет-понимание… заботушку участливую… печалинку внутреннюю-неприкрытую. И тогда отступал гордец, ведающий себе истинную цену – на его место приходил просто уставший, добрый, чем-то серьёзно заобиженный беглец. Смена декораций происходила внезапно, неуловимо. Вот и сейчас, пока произносил Хмыря слова выстраданные, запевку разговору мужицкому давал, успели зрачки сверкануть зло, яростно – и обмякнуть… сгаснуть… На изваянно-непод-вижном, тучеподобном лице его при этом ни один мускул не дрогнул – лишь билась жилочка тонкохонькая, раскрывая состояние души: сплетение ненависти, озабоченности судьбами земляков новых, собственной семьи, ведь за годы прошедшие обзавёлся не только жильём.

– Гм-м! Правду мовляешь!

Многозначно поддержал украинца Егор Перебейнос, также оттуда хлоп, ныне маящийся на выселке сибиряк, – и выселке не ближней; крутолобый, с чубом взбитым и усами враздрай, некогда лихими, воронёными, с недавних же относительно пор – обвислыми, пожухшими, он, несмотря на последнее и явно удручающее обстоятельство, любил без конца повторять, что бурлит в нём «справжня кров, нэ моча!» и что бережно хранит в «ридний хати далэкий» самого Бульбы знак – саблю «востру», и что перешла она к нему «вид батькы та дида», а не взял с собой «сюды, бо так трэба було…» и при словах оных, загадочных, таинственно улыбался. В Сибири же оказался, ибо набедокурил «трохы» на «витчизне коханой, далэкий!» и по этапу за тыщи вёрст в Богом забытые и этим же, не другим каким, Богом проклятые края зауральские-захребетные, затридевятьземельные, был отправлен на каторгу долгую. Столнером заделался. «Столнер отдушину на свет прорубает, затем, что от духоты людям трудно-не-вмочь» – крепко-намертво заучил по-русски «щирый украинэць» Егорушко Перебейнос за двадцать с лишку «рокив» ада. Отбыв срок, потеряв здоровье богатырское, решил ненадолго «залышытыся» тут, чтобы и подлатать себя малость, и деньгу на путь обратный скопить, да вот прирос, не оторваться стало от могутней тайги… «Почекае сабелька!» – сам себе внушал, успокаивая совесть памятливую и память совестливую! Мужики веслинские души не чаяли в «Егорушке-здоровушке»(!?) Сёгады, вроде Трофима Бугрова, не понаслышке ведали про сечь Сибирскую, оттого в богатыре открыли для себя истинного представителя вольницы казацкой, нездешней, правда, – что с того? Казак казаку – брат. Казацкое братство – дороже богатства! Ничего, что столько лет катовщины за плечами у Перебейноса! Зато дух бунтарский, свободолюбивый осенял Егора постоянно – не мог миром ладить с Шагаловым, хоть ты убей, не мог, не хотел и не приметить блеска в глазах, реяния высокого-непризрачного было бы грехом. Верхом несправедливости было бы. Возвышало, истинно возвышало оно дух его, накладывало отпечаток свой, вот почему замечали в нём не столько усы обвислые – полбеды! – сколько готовность за правду-матку с кулачищами стоять. А на счёт усов, так мужики да бабоньки промеж себя гуторили-баяли: «август каторга, да после будет мятовка!» К тому же, Егора нашего касаемо, прикипел не на шутку, сердцем всем к борам всевечным, сварливым, к долам шумливым… а кому, ответ дайте, не понравится, ежели отчинный край-позакрай твой дорог-люб пришлому из далёкого далека?!