Ай да Пушкин… Музы о поэте - страница 36
Мать моя часто рассказывала, как ее огорчало, что сварливая и капризная Прасковья Александровна не всегда отпускала ко мне кормилицу своей дочери Анны, родившейся 3 месяцами ранее меня, пока мне нашли другую.
Батюшка мой с пеленок начал надо мною самодурствовать… Он был добр, великодушен, остроумен по-вольтеровски, достаточно по тогдашнему времени образован и глубоко проникнут учением Энциклопедистов, но у него было много задористости и самонадеянности его матери Агафоклеи Александровны, урожденной Шишковой, – побуждавших его капризничать и своевольничать над всеми окружающими… От этого его обращение со мною доходило до нелепости… Когда, бывало, я плакала, оттого что хотела есть или была не совсем здорова, он меня бросал в темную комнату и оставлял в ней до тех пор, пока я от усталости засыпала в слезах… Требовал, чтобы не пеленали и отнюдь не качали, но окружающие делали это по секрету, и он сердился, и мне, малютке, доставалось… От этого прятанья случались казусы, могшие стоить мне Жизни.
Однажды бабушка унесла меня, когда я закричала, на двор во время гололедицы, чтобы он не слыхал моего крика; споткнулась на крыльце, бухнулась со всех ног и меня чуть не задавила собою.
В другой раз две молодые тетушки качали меня па подушке, чтобы унять мои слезы, и уронили меня на кирпичный пол… Это было в дороге. Батюшка вез матушку лечиться в Сорочинцы (Полтавской губернии) к знаменитому тогда Трофимовскому. Он направлялся к живописным Лубнам, где ему хотелось укорениться. В Лубенском уезде дано ему было бабушкою моею в управление имение в 700 душ.
В обращении с крестьянами и прислугою он проявлял большую гуманность. Он был враг телесных наказаний и платил жалованье прислуге в то время, когда на мужиков смотрели исключительно как на рабочую силу… Впрочем, несмотря на гуманность, он, в припадке спекулятивных безумий, продал раз на своз целое селение крестьян.
Спекуляции его разорили. Они имели характер более поэтический, чем деловой, и лопались, как мыльные пузыри.
Чтобы отдохнуть от лечения и разных семейных забот в смущений, мать поехала вместе со мною и другой дочерью, которую сама кормила, к родителям своим, жившим тогда в Тверской губернии, в собственном имении Берпове. В Берпове мы прожили год, потому что я и сестра заболели скарлатиною, от которой сестра умерла.
Из этого года мне памятны няня Васильевна, которая варила мне кашу из сливок, крики на нее батюшки, чтобы она не смела усыплять меня сказками и вообще сидеть около меня, когда я уже положена в постельку, болезнь и противные лекарства, которые меня заставляли принимать. Засыпать одной была мне ужасно, и мне казалось, что приказание батюшки, чтобы няня не сидела возле меня, пока я засну, отдано было мне назло, так как я боялась одиночества в темноте…
Нас было несколько детей в Бернове, из них помню хорошо одну Анну Николаевну Вульф, с которою мы были дружны, как родные сестры. Мы обедывали на маленьком столике в столовой, прежде обеда старших за час или за два. За обедом присутствовала одна из наших няней: моя Пелагея Васильевна и ее Ульяна Карповна, обе добрые, усердные и ласковые. Мне было хорошо и привольно в Бернове, особенно в отсутствие батюшки: все были очень внимательны и нежны ко мне, в особенности наш бесподобный дедушка Иван Петрович Вульф.
Он очень любил птиц. В обеденной зале, смежной с его кабинетом, находилась вольерка с канарейками. Там были гнезда, и их было очень много. Однажды я села на колени к дедушке и сказала ему: «Я думаю, что жареные канарейки очень вкусны, и я бы хотела, чтобы он приказал жарить мне канареек». Мне не приходило в голову, что их для этого надо убивать: я никогда не ходила в кухню, она отстояла далеко от дому, и не имела понятия о том, как готовятся кушанья… Дедушка не сделал никакого наставления по поводу моего жестокосердия и с своею доброю, кроткою улыбкою сказал: «Хорошо, я велю…» И когда я ушла из залы, приказал стрелять воробьев и жарить… Пользуясь, впрочем, этим, было украдено несколько канареек, и я, заметив убыль, объявила дедушке, что уже довольно жарить канареек, что их уже мало осталось… Дедушка никогда не сердился и на этот раз никого не бранил за пропажу канареек, а выразил только огорчение… и воровство прекратилось. Никто не слышал, чтобы он бранился, возвышал голос, и никто никогда не встречал па его умном лице другого выражения, кроме его обаятельной, доброй улыбки, так мастерски воспроизведенной (в 1811 г.) карандашом Кипренского на стоящем передо мною портрете. Этот портрет рисовался в Твери, и я стояла, облокотясь на стол, за которым сидел дедушка и смотрел на меня с любовью…