Чувства и вещи - страница 94
Твой Сережа».
Интересно ли это письмо, если нам больше ничего не известно о том, кто писал, и о той, кому писали? Можно ли восстановить по нему характер, судьбу, как восстанавливал Кювье по найденной кости облик исчезнувшего животного? Можно, наверное, сочинить, измыслить рассказ о любви и разлуке двоих на заре века; рассказ о тоскующем человеке, который озирается на пустынной по нашим сегодняшним понятиям улице: нет ли поблизости лошадей; рассказ о человеческом сердце, которое на рубеже столетий попросило защитить его от расставания; рассказ о растерянности перед судьбой. Рассказ, может быть, милый, но далекий от истинных судеб и характеров, потому что, читая его, никогда не подумаешь о том, что же происходило на самом деле.
Читая это письмо, не подумаешь никогда о большом путешествии под парусами, о яростных бурях и битвах с туземцами, о поисках новых земель на севере и на юге, о шуме и молчании океана. Подумаешь о чем угодно, только не об этом. Но человек, который его писал, думал об этом: маленький акцизный чиновник тосковал по любимой молодой жене, с которой разлучили его житейские обстоятельства – об этом рассказало письмо. И тосковал он одновременно по веку великих путешествий – об этом рассказывают выписки, которые он делал из географических изданий. Дело в том, что письмо это написано не безвестным автором, а Сергеем Петровичем – дедом Ксении Александровны Говязовой. И оно не найдено случайно в разбитом комоде, а развернуто бережно, над бережно сохраняемым архивом. Мне хотелось доказать – себе и читателю, – как трудно, почти невозможно восстановить по житейскому письму жизнь души.
Стендаль поставил эпиграфом к «Истории живописи в Италии» строку, выражающую, быть может, последнюю тайну его судьбы: «Я писал лишь потому, что печальное время не позволило мне действовать».
Последние тайны есть и в судьбах «маленьких» людей. Если бы Сергею Петровичу нужно было поставить в заглавие судьбы эпиграф, им могла бы стать строка: «Я любил лишь потому, что печальное время не позволило мне действовать».
И это было бы одновременно и истиной и неправдой, как истиной и неправдой была стендалевская строка: он все равно бы писал. И Сергей Петрович все равно бы любил.
При всем при этом бесспорно: если поставить запруду на пути реки, она выроет новое русло; им обычно для натур деятельных становится искусство. Сергей Петрович тоже мечтал стать артистом. И было бы, пожалуй, естественно, если бы человек, рожденный, как, наверное, ему казалось, быть большим мореплавателем, посвятил себя, когда этого не случилось, искусству. Но и этого не вышло! И артист из него не получился. Река была вынуждена рыть третье русло.
Это третье русло есть, по-моему, самое большое испытание сил человеческой души. Я иногда думаю: ну, испанский король не разрешил бы Магеллану или Колумбу их исторические путешествия, не дал кораблей и матросов, во что воплотилась бы мощь этих душ? Начали бы писать? Но, видимо, Сервантеса не вышло бы ни из первого, ни из второго. Стали бы отважными торговцами? Фанатичными монахами? Или мирно состарились бы, не оставив по себе ни имени, ни памяти? И мощь души, которой достало на то, чтобы распахнуть завесу перед неведомыми континентами и морями, увяла бы, как увядает телесная сила…
Удалось бы этим великим «вырыть» второе русло, третье?.. А если бы удалось, мы бы, возможно, об этом – особенно о третьем – ничего не узнали. Мы бы ничего не узнали потому, что третье русло бывает подобно реке, текущей под землею. Воды этой реки оживляют землю изнутри, определяя бытие видимых форм жизни: растений, животных, человека.