Читать онлайн Пекка Юнтти - Дикая собака
Pekka Juntti
Villikoira
Copyright © Pekka Juntti (2022)
© Б. Высоцкая, перевод на русский язык, 2024
© Издание на русском языке, оформление. ТОО «Издательство „Фолиант“», 2024
Сайми, Эелису и Юхо посвящается – без вас не было бы ничего
Ощущаешь запах смолы, помета глухарки в покинутой ямке под снегом, едкий запах сохатого, выполняющего свое дело в питомнике.
Чувствуешь градинки пальцами ног, цепкую хватку голода, леденящий воздух в ноздрях.
Видишь падающие тени лесных исполинов, космы бородатого лишайника в заповеднике, темные пики гор, согнутый пургой березняк – как белые ребра задранного оленя-самца, и залитую лунным светом поляну, по глади которой скользит тень лисицы.
Слышишь призывную трель мохноногого сыча, щебетанье беспечно скачущих синиц, прыжок летящей в ельнике куницы, просыпающийся в кронах ветер и собственное дыхание, монотонное шуршание своих шагов по снегу – шагов родом из вечности, уходящих одновременно в никуда и пронизывающих все.
Бежишь сквозь ледяные покровы, через холмы, следуешь по замерзшему руслу ручья, на дне которого затаились окуни и хариусы. Шаги раздаются вновь и вновь, проходят сквозь века, становятся их частью, сливаются с белым пространством.
Исчезаешь.
I
Где высятся ясные волшебные горы Скандинавии и розы кругом,Тенгелиё струит свои быстрые воды.Джеймс Томсон. «Четыре времени года»[1]
Самуэль
День третий
Родился я трижды, но на этом все и кончится. В этих углах блуждает смерть.
Появился на свет девятнадцать лет четыре месяца семь дней и шестнадцать часов назад. Перелистал назад книгу жизни, было время.
Ворвался в этот мир среди ярких огней центральной больницы, с овальной головой, покрытой кровью и плацентой, хотя отец всегда говорил, что парни Сомернива рождаются в шахте. По его мнению, шахта – место мужчин нашего рода, мы принадлежим ей, и, вероятно, это действительно так, хотя я всегда сопротивлялся этому. Я не раскаиваюсь в непослушании, хотя сижу теперь, съежившись, в этой несчастной бревенчатой лачуге посреди огромного леса, ветер стучит в окно еловой веткой порой так сильно, что, кажется, можно обмочиться от страха. Надо в сумерках прокрасться и сломать ее.
Когда начались схватки моего второго рождения, атмосфера была напряженной, но в итоге все прошло хорошо. Едва я закрыл за собой дверь дома и направился к своей «Тойоте-Хайлакс», роды уже начались. Был уверен, что в окне шевельнулась занавеска, и свет позднего лета отразился в седых волосах женщины. Родившая меня мать хотела видеть, как кто-то осмеливается делать по-своему, – подобное случалось у нас нечасто. Она смотрела, как сын уходит из дома, оставив позади все, для чего его растили.
Ждать, что отец подойдет к окну, было бессмысленно. Он раздраженно ерзал в своем кресле, держа ноги на скамеечке и шевеля пальцами в слишком просторных шерстяных носках. Делал вид, что ищет с помощью пульта дистанционного управления программу, напоминающую гонки формульного типа, хотя отборочные соревнования в Монце состоятся только в выходные. Результаты предыдущего Гран-при в Бельгии были столь огорчительны для финской команды, что старик горевал по этому поводу много дней, как о поражении в мировой войне.
Я выехал задним ходом на улицу Хеленантие, включил первую скорость и дал газу больше, чем требовалось машине. Она и на второй уже трогается за счет крутящего момента, но я решил перестраховаться. Чудо рождения нельзя запороть похвальбой.
Третий раз я родился здесь, на этих облюбованных мышами нарах, на столе, на лестнице хижины, на прибрежной скале. Было лето, жарко. Ждал этого годами, а когда случилось, то оказалось грандиознее, чем мог себе вообразить, но я не смутился ни на мгновение.
Между моим вторым рождением и этим мгновением прошло триста восемьдесят семь дней и семь часов. В этот период я действительно жил. Все предшествующее время можно назвать либо подготовкой к жизни, либо ее неосознанным восприятием – дело вкуса, но я бы поменял каждый год того времени на один час северного.
Не знаю, сколько дней или часов мне еще отпущено. Пытаюсь думать, что все будет хорошо, пыль уляжется, дела наладятся. Пестун постучится, стянет с головы намокшую от пота шапку, сядет на нары и скажет пошли. Но потом тоска возвращается. Вспоминаю, что этот лес суров и привык брать свое.
В избушке раздается стук, от испуга перехватывает дыхание. Какой-то посторонний звук. Слышу приглушенный шорох и тонкий, отчетливый писк. Звук доносится из-под нар. Вздыхаю с облегчением. Лесные чудовища под кроватью не рождаются, хотя в детстве я был уверен в этом.
Мои уши стали теперь чувствительными. Вероятно, это связано с тишиной. Прошлой ночью я услышал крик с севера, застыл на нарах, вцепился руками в край шерстяного одеяла. Был уверен, что преследователи получили подсказку, что скоро захрустит кустарник во дворе, дверь распахнется и затем – только темнота.
Однако это был лебедь, белый лебедь-кликун, расправивший крылья в узком месте на озере. Вероятно, перед отлетом он хотел, чтобы его голос был услышан в этом краю еще раз. Моя женщина называла их кликунами, но я считаю, что это птицы Туонелы[2].
Они любят мертвую землю. Прилетают весной раньше других, потому что спешат увидеть убитую зимой землю раньше, чем лето пробудит ее к жизни. Затягивают отлет, поднимаются на крыло, только когда земля и вода замерзают, небо заполняется крупными снежными хлопьями, и умирающая земля одевается в белое. Говорят, они задерживаются здесь надолго, потому что очень любят эту землю, но они любят смерть.
Мать отварила картофель и приготовила соус из свинины. На столе, как обычно, консервированная свекла, соленые огурцы, ржаной хлеб и – вечный вторник. Я чистил картошку, переживая и пытаясь упорядочить свою речь в голове. Отец положил себе соуса, передал матери, она полила им мелко нарезанную картошку и протянула черпак мне. Я заглянул в котелок и выдавил из себя слова.
– Я уволился. – Прозвучало так, словно это случилось только сегодня. – Уеду на север, – добавил я, и могло показаться, что отъезд произойдет когда-нибудь в будущем. На самом деле я скрывал эту новость уже несколько месяцев – с тех пор как отец встретил меня на вокзале, с гордостью сказав, что именно отсюда капрал Сомернива начнет маршировать в гражданскую жизнь.
Хоть я и ненавидел армейские будни, предписания и ущербного курсанта-офицера нашей команды так, что после нескольких месяцев готов был уйти, дорога от станции домой сдавила меня больше, чем вся военная служба. Этот непроходимый кустарник по обочинам дороги, иссохшие луга, заурядные дворы скучных людей, с обязательной лужайкой, изрядно пострадавшей зимой, и автомобильным навесом, под которым обычно две машины: одна более новая и дорогая, другая подешевле и поменьше. На дешевой жена ездит по магазинам и в тренажерный зал, когда хозяин на более дорогой уезжает в шахту на работу в вечернюю смену.
Больше всего меня напрягал отец – все, что с ним связано. То, как он, встретив меня на вокзале, сел в автомобиль, закрыл дверь, решительно сказал ну так, как бы знаменуя начало разумного разговора, а затем молчал всю дорогу. Долгое молчание было нарушено только дома – словами без всякого содержания:
– Сын Кемппайнена перешел во вторую смену.
Что мне делать с этой информацией? Это не мое дело, я не вписываюсь в это окружение. Понял, что, если останусь, исчезну как личность. Решил накопить летом денег и уехать.
Теперь лето прошло.
Сидел, уставившись в тарелку на светло-коричневый соус, в котором плавали кусочки мяса, на глянцевую от жира картошку с кроваво-красными блестками толченой брусники, не поднимая глаз, предугадывал выражения лиц матери и отца. Они смотрели на меня непрерывно, с открытыми ртами, как у мертвых окуней. Мать теребила рукав рукой, отец приглаживал волосы, чего не наблюдалось уже давно. Он сказал вот те на, встал так резко, что ножка стула заскрежетала по деревянному полу, прошел в гостиную и умолк в своем кресле до конца вечера.
Мать продолжала есть. Я быстро взглянул на нее исподтишка. Ей удалось взять себя в руки и скрыть свои чувства, сохранив обычное выражение лица. Лицо было каменной маской, стеной, сквозь которую ничто не могло просочиться, кроме прожитых лет. Появились морщины, впереди маячила старость. Иногда я задаюсь вопросом, разрушится ли когда-нибудь с годами ее оболочка.
Мать никогда не высказывала своего мнения о делах, не позволила и этой новости поколебать свою позицию. Это был ее способ брести по жизни. Бабушка – по характеру полная противоположность матери, иногда думалось, могут ли они быть родными, – всегда говорила, что ее клубни повредились уже в колыбели.
– Твоя мать – единственная в своем роде, но, к счастью, неплохая, – сказала бабушка, когда мы вместе мыли посуду после рождественского ужина. Мне было шесть лет. – Молчание лучше болтовни, поверь мне, – заверила она и, обтерев ладони о передник, взяла меня на руки. Громко рыча, она в тысячный раз спрашивала, знаю ли я, как медведь ходит по мху. Затем совала мою голову себе под мышку, запускала костлявые пальцы в мои волосы и начинала давить на кожу головы. – Вот так медведь ходит, – повторяла она, а я визжал. Бабушка тряслась от смеха, а я знал, что ей это нравится.
Отец матери, мой дед по материнской линии, которого я никогда не видел, был полностью искалечен вой ной. Он был не из тех людей, которые буянили и сквернословили в пьяном виде, о которых после смерти говорили, что он был хорошим человеком и отличным отцом, но пить совсем не умел. Дед Эетви сходил с ума всякий раз, когда на него накатывало. Во время приступа он швырял мебель по дому, таскал бабушку за волосы по избе и отправлял детей за прутьями. Если ветка была слишком маленькая и хрупкая, посылал за новой и лишь потом порол.
После такого детства мать усвоила, что, когда не скрыться от ругани и не хватает сил для самозащиты, следует замкнуться. Так она стала камнем.
Для матери жизнь хороша, если не происходит ничего плохого или вообще ничего. Мать была словно забытая в доме, иссохшая женка шахтера, золотом будней которой стали удачные находки на полках супермаркета. Я видел, как она там улыбалась сама себе. Возможно, это было то место, где она могла почувствовать себя на какое-то время человеком, представить, что она где-то в другом месте, в каком-то большом городе, где никто не знает ее судьбы, да и вообще не обращает на нее внимания. Или, может быть, она там втайне мечтала, что когда-нибудь сможет собрать сумки и уйти или же направит свою обыденную жизнь в совершенно новое русло: купит вместо пятикилограммового пакета картошки макароны и оливковое масло и заявит дома отцу, что хозяйка изменила культуру питания с принятой в Хярмя[3] на средиземноморскую. Я так надеялся, что она сделает нечто подобное, что почти ощущал это.
Вечером к двери комнаты подошла мать в ночной рубашке. Она была уже готова ко сну, почистила зубы и распустила густые, темные, слегка поседевшие волосы. Сквозь ткань просвечивали обвисшие груди и дряблый живот. Мать посмотрела, как я упаковываю сумку, и сказала, что, конечно, он постепенно смягчится. Отец.
– Просто он успел уже начать гордиться тем, что ты тоже станешь шахтером.
– Мама, я не могу. Я задохнусь там.