Читать онлайн Любовь Шапорина - Дневник. Том 1



Вступительная статья В. Н. Сажина, подготовка текста и комментарии В. Ф. Петровой и В. Н. Сажина

Серия выходит под редакцией А. И. Рейтблата


© Сажин В. Н. Вступ. статья, комментарии, 2017

© Оформление. OOO «Новое литературное обозрение». 2017

* * *

Институтка: Автопортрет в советском интерьере

Дефицит искренних дневников советских граждан – одно из частных проявлений тотального дефицита, свойственного советскому периоду российской истории. Причины этого дефицита общеизвестны: политическое и идеологическое устройство тогдашнего государства. Д. П. Кончаловский справедливо отмечал: «Если участники или наблюдатели советской жизни и вели записи событий в форме дневников (что было в высшей степени рискованно), то мало шансов, чтобы эти записи сохранились. Лично я не вел своего дневника; описывать события в моем антибольшевистском преломлении было опасно в случае обыска, который был всегда возможен: риск был в данном случае не только для меня, но и для лиц, которых я упоминал бы в моем рассказе»[1]. Между тем благодаря публикациям в последние полтора-два десятилетия некоторых сохранившихся дневников, которые вели, так сказать, нелояльные советские граждане, оказывается возможным к этой справедливой в общем характеристике добавить некоторые нюансы, ее отчасти корректирующие.

Прежде всего можно более или менее локализовать во времени такие дневники: их прекращают вести (если не вовсе уничтожают) на переходе («переломе») от 1920-х к 1930-м гг.[2], что объяснимо расширением с начала 1930-х репрессий, сопровождавшихся обысками; с декабря 1934 г. репрессии уже приобрели массовый характер (в связи с этим выглядит запоздалой (и явно преувеличенной) реплика Тынянова (в передаче В. Каверина) осенью 1937 г. «Я схожу с ума, – сказал он, – когда думаю, что каждую ночь тысячи людей (курсив мой. – В.С.) бросают в огонь свои дневники»)[3]. Редкие смельчаки и в 1930-е гг. продолжали фиксировать в дневниках свое нелицеприятное мнение о советской власти – таков дневник 1933 – 1940 гг. А. Г. Манькова (в предисловии приводится письмо Д. С. Лихачева от августа 1994 г.: «Я удивляюсь – какой Вы смелый. Ведь за такие дневники могли расстрелять. ‹…› лучшей передачи духа времени мы не знаем»)[4].

Особый период для жанра дневника наступил с началом Великой Отечественной войны (и с окончанием войны – завершился). Минуя целый комплекс мотивировок, вызвавших к жизни поток, в частности, ленинградских блокадных дневников, отметим в данном случае одну. Если катастрофическое неблагополучие жизни, претерпеваемое гражданином в довоенное время, имело внутренние причины, на которые указывать было смертельно опасно, то в период войны (и блокады) оно приобрело причину внешнюю – немецкий фашизм, который ненавидеть было не только не рискованно, но и полагалось. Осознанно или инстинктивно, люди не только не опасались фиксировать в дневниках мрачные детали повседневного существования, но и считали это необходимым сделать прежде всего для обличения фашизма.

Исследователями отмечен рост числа дневников с середины 1950-х гг.[5], но и он не был долговременным.

Таким образом, знакомство с разнообразными аспектами жизни минувших времен, на которое обычно рассчитывает читатель дневников, в случае с дневниками советского периода разочаровывает – и ничтожным их количеством, и неадекватностью содержания реальным историческим обстоятельствам[6].

Дневники Л. В. Шапориной – исключение из сказанного выше. Это не имеющий аналогов среди опубликованных на сегодняшний день дневников советского периода путеводитель абсолютно по всем аспектам жизни 1920 – 1960-х гг.: повседневному быту; умонастроениям интеллигенции, рабочего класса, крестьянства; политической истории и истории культуры – театра, музыки, живописи… Добавим к этому, что дневниковые записи начинаются еще в XIX в. и включают также и ретроспективные мемуарные фрагменты о событиях досоветского периода. И наконец: это дневники человека, которому чужда власть, правящая страной, и который на всем протяжении дневника (собственно, всей жизни) искренне пишет об этом.

Настоящее предисловие – несколько предположений о том, откуда произошли два таких феномена: человека и дневника.

Любовь Васильевна Шапорина (урожденная Яковлева) родилась 9 (22) декабря 1879 г.[7] в Москве в дворянской семье[8]. О фундаментальности семейных традиций можно судить по двум вещам: именам детей и их профессии. У Яковлевых мальчиков всегда называли Василиями в честь деда по отцовской линии[9] (в случае рождения в семье второго мальчика ему давали имя в честь дедушкиного брата Александра); и профессию мальчики наследовали дедовскую – служили, как и он, по морскому ведомству. Насколько можно судить по дневнику, отношения между родителями Шапориной не были идиллическими и не могли служить для нее вдохновляющим примером. Однако соблюдение формальной этики в собственной семейной жизни – при всех драматичных перипетиях – являлось для нее незыблемым императивом, а нередкое несоответствие этой этике со стороны близких всегда вызывало у Шапориной негативную реакцию.

Двенадцати лет, в январе 1892 г., Шапорину отдали на воспитание и обучение в Санкт-Петербургское училище ордена Св. Екатерины (Екатерининский институт)[10] на набережной реки Фонтанки, дом 36[11].

По общепринятому мнению, образование здесь, как и вообще в такого рода учебных заведениях, было уровнем пониже, чем в хороших гимназиях. Но между тем иностранные языки – французский и немецкий – усваивались неплохо благодаря правилу чередовать в разные дни общение то на одном, то на другом языке[12]. Помимо языков акцент в образовании делался на музыке, хоровом церковном пении, живописи, домоводстве, рукоделии.

Вообще все содержание образования ориентировалось на главную воспитательную цель: выпускницы должны были стать высоконравственными женами и матерями, которые передали бы своим детям веру в Бога и любовь к отечеству и монаршей власти. Примером истового патриотизма, культивировавшегося в училище, стала легендарная история о том, как классная дама некогда читала воспитанницам известия с фронта Крымской войны. В числе погибших назывались имена двух братьев одной из присутствовавших воспитанниц. «Девушка заплакала и сквозь слезы произнесла: “Слава Богу, что они умерли за Царя и Отечество”»[13].

За десятилетия существования закрытых женских учебных заведений сформировался такой образ поведения и тип личности их воспитанниц, что слово «институтка» стало нарицательным[14].

Институткой могли называть женщину, эмоционально, прямодушно и не задумываясь об условностях выражавшую свои чувства. Так говорили о взрослом человеке, с детской непосредственностью и наивностью удивлявшемся привычным большинству людей негативным моральным чертам: лжи, лицемерию, неверности, непорядочности… Так характеризовали женщину, не находящую себе занятия и не умеющую приспособиться к практической жизни, а оттого впадающую в уныние и самоуничижение.

Шапорина с отличием прошла пятилетний обязательный курс обучения в Екатерининском институте[15] и в числе еще одиннадцати воспитанниц была оставлена для двухлетнего продолжения обучения в педагогических классах[16]. 15 мая 1899 г. окончились выпускные экзамены и она вернулась в родительский дом.

Дальнейшее зависело от степени влияния, оказанного на нее годами обучения и институтским воспитанием, обстановкой в семье и, разумеется, природными свойствами Шапориной.

Самые светлые жизненные воспоминания будут у нее связываться с годами институтской жизни, потому что реальность, с которой она столкнулась после института, окажется в вопиющем нравственном противоречии с усвоенными ею там принципами. Своеобразие и цельность натуры Шапориной проявятся в том, что всю дальнейшую долгую жизнь в своем поведении и эмоциях она будет руководствоваться принципом «не доверять мнению большинства общества, идти всегда прямо»; «Жить так и действовать так, чтобы каждый вечер душа, совесть была вполне спокойна ‹…›» (I, 25)[17]. Естественные трансформации с годами девических идеалов и правил поведения настолько минуют Шапорину, что и на склоне лет в глазах окружающих она будет воплощать все те же характерные черты институтки: «Я уже несколько раз замечала, что вы на многое реагируете, как будто вам шестнадцать лет» (II, 292); «У вас понятия XVIII века» (II, 59); «весь мир таков, это вы необыкновенны» (II, 13); «Вы всегда скажете в лицо людям их правду или неправду»[18], а родственники или близкие знакомые будут и в 70 лет называть ее, как подростка, Любаней или Любашей (I, 473)[19].

Со своими жизненными принципами и идеалами она уже по выходе из института почувствовала себя одинокой. Как можно судить по дневникам Шапориной, ее одиночество в эти годы акцентировалось крайне обострившимися отношениями с матерью, женщиной неласковой и нравной, для которой, по-видимому, Люба оказывалась на вторых ролях в сравнении с ее дочерью от первого брака.

До конца жизни ведя дневник, – выходя замуж, рожая детей, имея довольно широкий круг общения, приобретая новых друзей, – Шапорина вместе с тем то и дело записывает, что это ее единственный собеседник, который замещает отсутствующего подлинного друга, с которым она могла бы быть безоглядно откровенной. Возможно, в такой самооценке сказывалась свойственная ее характеру склонность иной раз излишне драматизировать некоторые житейские ситуации, но именно благодаря этому – и верности однажды начатому делу – и сформировался дневник Шапориной, лишенный какой бы то ни было оглядки на возможного читателя (только в 1949 г., на пороге семидесятилетия, она задумается о потенциальном читателе, но лишь затем, чтобы, перечитав написанное, уточнить некоторые факты).

По окончании института Шапорина не избежала традиционного для ее бывших соучениц ощущения неприкаянности. В наилучшем положении оказывались те, кто вскоре сумел выйти замуж, – тотчас исполнив главное (если не единственное) предназначение, к которому готовил институт. Другие (и Шапорина в их числе) очень скоро осознали, что за годы учения не получили таких знаний или умений, которые бы позволяли применить их к какой-либо деятельности. Отмеченная современниками в качестве типичной для институток неуверенность в себе и склонность к самоуничижению у Шапориной окажется утрированной, потому что совпадет, по-видимому, со свойствами ее характера. «Овца, ни на что не годная» (I, 23) – рефлексия началась еще за полгода до выпуска. А затем это станет лейтмотивом: «…неужели так и пройдет жизнь и я опущусь, погрязну, не сделав ничего» (I, 28; см. также: I, 30 – 31). Но и по прошествии еще тридцати лет (и практически до конца жизни) к ней будет возвращаться сознание органической неспособности устроить складно свою жизнь: «Я не выдержала экзамена на жизнь. Меня жизнь сломила, у меня не хватило дарованья, силы, упорства, энергии. Тяжело, конечно, было – но это не извиненье» (I, 136).

Оборотными – благими – сторонами свойственной Шапориной авторефлексии окажутся, во-первых, потребность, как сказано, в ведении дневника (средства для постоянной самооценки) и, во-вторых, действенный характер ее самоанализа: там, где другие разочарованно опускали руки, Шапорина совершала поступки.