Дневник. Том 1 - страница 29



Поезд был переполнен. На вяземский поезд всегда было трудно попадать, а тут еще толпы, тучи демобилизованных.

Ехала я с Васей и его няней Лидой. Провожали нас Вася (брат) и Юрий, отбывавший воинскую повинность в Финляндском полку[159]. В вагон, в свое отделение, мы влезли в окно. Верхнюю полку занимала добродушная тверская помещица, ехавшая с двумя мальчиками. Двинуться с места было нельзя. Все проходы были заняты солдатами, которые лежали и сидели на полу. Помещица отправила сына на рекогносцировку: можно ли попасть в уборную. Он долго пробирался и, вернувшись, заявил: «Да, мама, можно, там только два матроса».

По дороге со станции Дёма, наш кучер, рассказывал, что мужики не дают пахать, мешают сеять. Крестьяне восприняли революцию как осуществление мечты о земле и воле. Им хотелось сразу же поделить всю землю, которая им уже так давно была обещана всеми революционерами.

Столкновения начались перед сенокосом. К нам как-то утром пришли крестьяне двух ближайших деревень – Шабалина и Шатилова, постоянно у нас работавшие и бывшие с мамой и нами всеми в самых дружных отношениях, говорившие при случае: «Мы ваши, вы наши».

Матери все это казалось настолько оскорбительным, что она не выходила к крестьянам, все переговоры вела я. Я выросла на глазах у старшего поколения, я для них была Любочка, в лучшем случае Любовь Васильевна. Младшие были моими сверстниками, мы подрастали рядом.

Я пошла с ними в клеверное поле. Среди этих, так сказать, своих крестьян затесался один чужой, из дальней деревни Клобуково. Тут я первый раз в жизни увидела у человека оскал хищного зверя. Этот мужик почему-то тоже претендовал на нашу землю, и когда он говорил, верхняя губа, дрожа, морщилась кверху, обнажая клыки. Казалось, он сейчас зарычит, как собака, у которой отнимают кость. Главным говоруном, демагогом был Иван Иванович Клюй; он живал в Петербурге, читал «Правду»[160] и дорвался наконец до возможности ораторствовать. «Вот видите, – говорил он мне, – в вашем стаде 250 коров». Шаблинские луга отделялись от наших только узенькой речонкой Дымкой. Пасущееся там наше стадо было у шаблинцев как на ладони, – в нем оставалось к 1917 году всего 37 коров после того, как по проискам милых соседей (помещиков) у мамы в 1916 году реквизировали для армии 24 дойных коровы (их зарезали и сгноили на ст. Дорогобуж[161]). Все это крестьяне прекрасно знали, но разыгравшаяся алчность удесятеряла в их воображении будущую добычу. Бедняги, они не знали, что им готовила судьба.

Я сделалась chargée d’affaires[162] моей матери, съездила за то лето в Смоленск, Вязьму[163], Москву. Я брала маленький чемоданчик, а в кармане лежал томик – «Сказки» Вольтера.

За то лето я перечла все эти contes: «Candide», «Le taureau blanc», «Lettres d’Amabed»[164] и др., упиваясь блеском вольтеровского остроумия и языка, особенно радовавших меня среди окружающей начинающейся разрухи и дурных известий с фронта. В смоленских учреждениях, конечно, как и везде, была полная неразбериха.

Молодые люди в защитных френчах и широких галифе, в блестящих высоких сапогах щелкали шпорами, изящно наклоняя вперед свой торс, как это было принято у правоведов и лицеистов. Почти все были евреи. Запомнила Шора. Он очень звенел шпорами и был изысканно любезен и аристократичен. Никто из них ничего не знал и не понимал.

Это было в начале мая. Встретила в Смоленске Николая Н. Лопатина, который рассказал мне всякие городские и политические сплетни и подарил медаль в честь открытия памятника Глинке