Дневник. Том 1 - страница 6
Что же входило в состав патриотизма Шапориной?
Любовь к России – так сказать, патриотизм в чистом виде. Характерно, что на протяжении десятилетий свою любовь, со свойственным ей и во многом другом консерватизмом, Шапорина описывает в одних и тех же выражениях. 26 февраля 1901 г.: «…хотелось бы все сделать, что в силах, для дорогой моей России. Люблю я ее, как человека» (I, 44); «Когда я закрываю глаза и думаю о России, мне представляется она живым существом, с которого живого сдирают кожу, кровь хлещет» (I, 90). Этот патриотизм иррационален: «В Россию можно только верить» – так, прямо цитируя Ф. Тютчева или его перефразируя, Шапорина будет писать в 1917, 1930, 1932, 1933 гг. (I, 54, 84, 126, 140 – 141), и только уже на склоне лет, душевно устав от полувековых перипетий политической жизни страны, она скажет: «…моя вера в Россию пошатнулась» (II, 326) – это когда народ будет «громом аплодисментов» приветствовать нового правителя СССР Н. С. Хрущева.
Любовью к России определялось и ее неприятие всех новых реалий советской жизни, начиная с насаждавшегося новояза: «Меня ужас, жуть берет при мысли о России. Одичавшая, грубая жизнь, грубый язык, какое-то чуждое мне» (I, 74). Шапорина постоянно отмечает режущие слух всепроникающие языковые новинки: «треплется», «достижение», «мóлодежь»[49], «ЖАКТ», «схлестнуться», «выдвиженка» и тому подобные. А в собственном словоупотреблении, как бы защищаясь от советских новаций, будет то и дело оперировать уже отмененными топонимами и по укоренившейся институтской привычке переходить с русского языка то на французский, то на немецкий (к ним еще добавляется изученный ею самостоятельно в молодости итальянский) – подчас это литературные цитаты, но иногда и просто эмоциональные реплики по тому или иному поводу[50].
Любовь к России привела Шапорину к другой составляющей ее патриотизма – национал-большевизму. По прочтении знаменитой книги А. де Кюстина «Россия в 1839» она возмущенно записала: «А у нас его захвалили, благо он все русское ругает, а с разбором или нет, – это все равно, лишь бы ругал. Большевикам еще большая свеча поставится за то, что они учат патриотизму русских. Давно пора» (I, 211). А по прошествии трех месяцев с начала войны, еще, конечно, не представляя себе, каков будет ее трагический ход, но все с той же идеей о национально ориентированной сильной власти Шапорина написала: «Я вчера думала: Россия заслужила наказание, и надо, чтобы “тяжкий млат” выковал в ней настоящую любовь к родине, к своей земле. ‹…› Россия не может погибнуть, но она должна понести наказание, пока не создаст изнутри свой прочный фашизм» (I, 264). Несмотря на постоянное ощущение своего одиночества, Шапорина тут рассуждает в русле распространившегося еще с 1920 г. и довольно популярного в дальнейшем не только в политической, но и в обывательской среде умонастроения и идеологической концепции[51].
От национал-большевизма для некоторых приверженцев этой идеологии пролегла во время войны дорога и к коллаборационизму: те, кто полагали власть коммунистов антипатриотичной, готовы были приветствовать приход фашистов в надежде, что они приведут к власти подлинных русских националистов, поскольку: «Хуже, чем есть, не будет, а хоть церкви-то разрешат и Богу молиться»[52]. Еще в 1939 г., прочитав о подписанном СССР с Германией пакте о ненападении, Шапорина записала: «Рабство, германское иго – так я предпочитаю, чтобы оно было открытым. Пусть на каждом углу стоит немецкий шуцман с резиновой дубинкой в руках и бьет направо и налево русских хамов, пьяниц и подхалимов. Может быть, они тогда поймут, где раки зимуют» (I, 239). Но когда немецкая армия будет нещадно бомбить в декабре 1941 г. Ленинград, она отзовется так: «Какая бессмыслица! Я разочаровываюсь в немецком уме и гитлеровской стратегии. Он может уничтожить и город, и жителей, но пока армия стоит – город не сдадут. Зачем же разрушение?» (I, 283). И в конце концов Шапорина будет с гордостью констатировать: «Победу, войну у нас сумели организовать, надо отдать справедливость. ‹…› Это организовать. А победить мог только русский народ» (I, 423)