Эрнест Хемингуэй: за фасадом великого мифа - страница 13
Тем не менее главной парижской встречей Эрнеста оказалась Гертруда Стайн. Лесбиянка, эрудитка, серьезный коллекционер произведений искусства, мисс Стайн, как Эрнест стал называть ее с тех пор, возглавляла небольшой храм на улице Флёрюс, где она жила со своей подругой Элис Б. Токлас. Ее квартира являлась возрождением литературных салонов прошлого века: там пересекались все, кто имел хоть какой-то вес в живописи и литературе, и репутации, как и карьеры, строились там или обрывались в зависимости от одного слова или настроения хозяйки. За несколько недель мисс Стайн, восхищенная «необыкновенной красотой» Хемингуэя, открыла для него двери своей квартиры. С тех пор он стал бывать там часто, как только заканчивал свой рабочий день, чтобы разогреться сливянкой и получить один из советов, что щедро раздавала хозяйка, которая, по-видимому, любила «давать уроки». Она быстро признала в Эрнесте неоспоримый талант и правила его рукописи, но она также поучаствовала и в потере невинности Хемингуэем, до которого уже в то время дошло, что все, что он еще не очень понимал, «конечно же, было связано с сексуальностью». И все потому, что хоть Эрнест уже и повидал войну, он по-прежнему находился под пуританским влиянием образования, полученного в Оук-Парке. У мисс Стайн же Эрнест узнал много нового, и он оказался таким послушным учеником, что его рассказ «У нас в Мичигане» она посчитала «inaccrochable»[17].
Через тридцать лет он напишет в книге «Праздник, который всегда с тобой»: «Теперь я пишу рассказы, которых никто не понимает. Это совершенно ясно. И уж совершенно несомненно то, что на них нет спроса. Но их поймут – точно так, как это бывает с картинами»[18]. Хемингуэй, вероятно, думал о Сезанне, которого он открыл для себя – вместе с Пикассо – на улице Флёрюс. «Живопись Сезанна учила меня тому, что одних настоящих простых фраз мало, чтобы придать рассказу ту объемность и глубину, какой я пытался достичь». Вот направление, которое Эрнест даст себе потом, – «написать одну, но верную фразу», избавлять литературу от всего, что загромождает искреннее выражение эмоций.
Первые месяцы в Париже стали для Эрнеста временем счастливым и интересным одновременно. Двери перед ним открывались одна за другой: менее чем за полгода он перезнакомился со всеми ведущими авторами, жившими в столице, и пока у него все было хорошо с Хедли. В Париже в Эрнесте также возродилась старая страсть, оставшаяся со времен Сан-Сиро, – лошади. С прилежанием, которое у него присутствовало во всем, чем он занимался, он быстро стал завсегдатаем и экспертом на ипподромах. Он оказался даже в то время единственным иностранцем, имевшим доступ на тренировки, и это считалось важным преимуществом, когда дело доходило до ставок. А Эрнест был более чем зритель, он был игрок, хотя, будучи эстетом, ценил он и представление: «Все так красиво в этом моросящем свете. Дега мог бы написать эту сцену и передать этот свет, так что все выглядело бы на холсте более настоящим, чем в реальности, – скажет он в 1950 году Хотчнеру, с которым они оказались в Париже. – Такой и должна быть роль художника. Нужно, чтобы на холсте или на печатной странице он схватывал вещь с такой правдивостью, чтобы его восторженность продолжалась в творчестве». Удивительно, но можно констатировать, что тридцать лет спустя литературные приоритеты Эрнеста останутся прежними: правда, честность и искренность. Все – литература, даже скачки. В настоящее же время, однако, Эрнест искал в них не вдохновение. Ему были нужны деньги. Он играл, иногда выигрывал достаточно и мог жить на это шесть или восемь месяцев, но, конечно же, и терял тоже, причем больше времени, чем денег. Ибо главным делом Эрнеста оставалась литература. Надо было писать, биться за каждое слово, узнавать это ремесло, чтобы стать, наконец, писателем.