Ёськин самовар - страница 3



Старик сделал глоток, тяжело выдохнул и продолжил, будто разворачивая перед глазами картину.

– А вот их дед, Иоганн Лейс, – das war ein Meister! – человек редкий, на все руки умелец. И хлеб сеял, и дома строил, и по камню стучал, как настоящий Steinmetz, а на старости лет еще и вино гнал – свое, домашнее, сладкое. Сам, своими руками, спроектировал их дом. И не абы как, а – добротный! Четыре комнаты, камень дикий, крыша – дерево, как положено. Фсе своими руками.

Глаза у Густава прищурились от удовольствия, будто он снова стоял перед тем самым домом.

– За домом – амбар, хлев большой. А огород… эх, огород! До самой реки тянулся, метр сто не меньше, и грядки, грядки, грядки… и пара яблонь, чтоб детвора в тени балдела.

Бородач замолчал на миг, затем, чуть тише, почти с уважением добавил:

– А у самого берега, на косогоре, он выкопал Keller… не погреб – а шедевр, я тебе говорю. На три части разделен. Ледник – лед там круглый год лежал, с реки зимой запасали. Вторая часть – под овощи. А третья… ох, третья – камнем выложена, сводчатая, как в монастыре. Там его вино и дозревало, как он говорил. Звал это – Reifezeit, понимаешь?

Он крякнул, вспоминая.

– Завидовали ему фсе. И свои, и русские из соседних деревень. Ехали, смотрели, учились. Дом, погреб, фсе, что он делал – не просто постройки. Это были памятники. Fleiß und Ordnung – трудолюбие и порядок, вот чем он запомнился. Настоящий немецкий мастер.

– Правда… в голодные годы почти фся их семья – враз сгинула, – Густав посуровел, взгляд потускнел. – Мать, отец, малыши – wie vom Winde verweht… Дом у них забрали: сделали из него контору для колхоза. Пара дочерей только спаслись, да и то – бегством. Куда именно – не знаю, никто тогда особо не рассказывал, да и спрашивать – не принято было. Кто выжил – тот и жил дальше. Остальные – в землю, без лишних слов.

Пожилой мужчина замолчал на секунду, потом продолжил, уже с горечью:

– И как будто одного несчастья было мало, на головы крестьян свалилась новая беда – продразверстка. Пришли красные, с винтовками, в пыльных шинелях… Вваливались в каждый дом, фсе выгребали подчистую: муку, крупу, последние бочонки с капустой. Ишь ты, «для голодающих городов», говорили. А мы, выходит, не нужны были?

Густав усмехнулся – коротко, безрадостно.

– Не нравится? – рычали. – Так катись в свою Германию! Только вот мы уже не Германия, мы – здешние. Тут родились, тут и умирать приходилось.

Он тяжело вздохнул.

– В те годы Гуссенбах, наш, будто душу потерял. Село было то большое, более семи тысяч народу. Только в одном селе создали аж три колхоза. Люди валились прямо на улицах, падали как мухи. Кто еще держался на ногах – выносил мертвых за порог, чтоб место в доме не занимали. Церковная телега, скрипучая, старая… каждый вечер ездила по улицам. Скрип-скрип… И собирала тела – как урожай.

На кладбище – тоже страшно было смотреть. Раньше – ухоженные могилки, с оградками, с именами. А тут… наспех, без отпевания, только бугорок, крест косо прибитый. А то и вовсе ничего. Земля всех принимала.

В купе снова стало тихо, только колеса глухо постукивали по рельсам.

– Я тогда был noch ein Knabe, пацан совсем. Но кое-что… помню хорошо. Как-то подслушал, как родители с бабушками шептались, тихо так, тревожно… Про “каннибалов”. В соседней деревне, говорят, были такие. Я не понял тогда, что это за слово такое… Спрашивать побоялся – вдруг нагоняй получу. Раз взрослые шепчутся, значит, нам, детям, не положено знать.