Геринга, 18 - страница 23



Проснулся я уже пятилетним. Самое дурацкое в праздновании Дня рождения первого января – подарки. Не понятно, то ли тебе подарили много всего на Новый год, а на День рождения не подарили нишиша, то ли наоборот с Новым годом тебя побрили, а по случаю Дня рождения решили порадовать. Все подарки лежат в одной куче, и даже если кому-то пришло бы в голову рассортировать их по двум разным праздникам, в твоей голове они всё равно останутся в одной куче. В этот раз я получил много конфет, калькулятор, который дед называл «компьютером» и три машинки, которые, хотя и были гоночными, но, всё же, отличались от тех, которые я представлял, когда писал письмо Деду Морозу.

– Ну, а телевизор – это уж вы сами там себе разберётесь, – сказал дед.

Откуда он знает? Неужели прочитал письмо? Оно ж не ему было написано! А-а, всё равно. Буду катать машинки и считать числа на калькуляторе или отнимать от миллиарда по единице каждую секунду и ждать, пока таймер обнулится.

Через пару дней мы с родителями вернулись в город. Какое-то время они жили мирно, хотя и не говорили друг с другом. Мама читала мне сказки по ночам, и я засыпал. С папой мы ходили гулять и кататься по району на автобусах. Вместе после возвращения из деревни мы больше не делали ничего.

Спустя ещё некоторое время родители приняли решение снова отдать меня в сад – в тот же самый, в который я ходил всего один день осенью. Там было тоскливо. В основном я играл один: либо веселился с игрушками вроде конструктора или пластмассовых машин, либо брал лист бумаги с цветными карандашами и рисовал пожар в Кешином доме. Этот пожар сначала был основным, а позже стал единственным сюжетом моих рисунков. Он у меня хорошо получался: был таким ярким, таким натуралистичным и разрушительным для нарисованного дома, а иногда – и для людей, которые горели в нём, потрескивая, искрясь и принося себя в жертву моему наслаждению от захватывающего зрелища. Воспитателям мои рисунки не нравились. Они всё жаловались на них родителям, а родители всё спрашивали: «Почему ты такое рисуешь?» А я почём знаю?

Воспитатели вообще меня недолюбливали. В детсадовском кукольном театре, который наша группа показывала остальным детям садика, мне давали самую тупую роль – роль рыбы. У рыбы не было реплик, и ей вообще ничего не надо было делать – только махать из-за ширмы рукавичкой в форме этой самой рыбы, и всё. Однажды, правда, эта рыба пришлась кстати: я славно отпиздил ею того чумазого задохлика, с которым мы уже дрались однажды, осенью, возле горки. Во время перерыва в спектакле он решил отыграться за своё давнее поражение и сказал мне что-то такое, в суть чего я решил даже не вникать. Это звучало как гадость – значит тот, кто это сказал, должен был получить рыбой по еблищу. Таков был ход моих мыслей. Я бил его, бил, бил, а потом вдруг заплакал, но бить продолжил. Чумазый тоже плакал, и мне было даже его жалко, как жалко было яростно закрашивать папины овощи чёрной краской в тетрадке, и от этого я лупил его пуще прежнего. Думал, что если делать так, то жалость уйдёт и вернётся злость, с которой было как-то попроще. В конце концов, нас разняла воспитательница. Она оттащила меня, поставила в угол и стала на меня кричать, кричать и кричать. Она ругала меня, грозила пальцем, и изо рта её брызгала слюна, кислотным дождём падая мне на лицо. Довольно мерзкое ощущение. Я не мог этого больше терпеть. Я упал на колени, подполз к воспитательнице и укусил её за ногу. Она взвыла, а я убежал и спрятался под лестницей, а дальше я уже не помню, что было.