Грёзы о воздухе. Опыт о воображении движения - страница 10



Глава 1

Греза полета

На ногах у меня четыре крыла гальционы[18], по два на каждой щиколотке, сине-зеленых, умеющих чертить извилистые линии полета над соленым морем.

Габриэле д’Аннунцио, «Ундульна»
I

Классический психоанализ нередко трактовал познание символов так, будто последние представляют собой понятия. Можно даже сказать, что психоаналитические символы и являются фундаментальными понятиями психоаналитических поисков. Стоит лишь какому-нибудь символу быть проинтерпретированным, – и как только обнаруживают его «бессознательное» значение, он становится обыкновенным инструментом анализа, и никто уже не считает необходимым изучать его в его контексте и разновидностях. Именно так в классическом психоанализе греза полета превратилась в один из самых недвусмысленных символов, в одно из обычных «изъяснительных понятий»: она символизирует – говорят нам – сладострастные желания. Тем самым невинные признания оказываются внезапно заклейменными: эта греза считается симптомом, который не обманывает. Поскольку греза «полета» особенно ясна и ярка, поскольку признания в ней, внешне весьма невинные, не замутнены никакой цензурой, в анализе грез она зачастую выступает одним из первых дешифруемых слов.

Живой вспышкой света она освещает онирическую ситуацию в целом[19].

Методы такого рода, придающие конкретному символу раз и навсегда определенный смысл, упускают множество проблем. В особенности они не учитывают проблему воображения, считая последнее чем-то вроде досужего времяпрепровождения на каникулах от длительного эмоционального перенапряжения. Классическому психоанализу не хватает должного любопытства, по крайней мере, в двух отношениях: он не принимает во внимание эстетического характера грезы полета; он не замечает усилий по рационализации, которые обрабатывают и деформируют эту фундаментальную грезу.

Присоединимся к допущению психоанализа, будто онирическое сладострастие получает удовлетворение, «направляя» грезовидца в полет. И как же тогда приглушенное, смутное и темное впечатление обретает грациозные образы полета? Как – в своей сугубой монотонности – оно наполняется живописными подробностями и даже может создавать бесконечные рассказы о путешествиях «на крыльях»?

Ответить на эти два вопроса, кажущиеся весьма частными, означало бы внести вклад и в эстетику любви, и в рационализацию воображаемых путешествий.

Задавая первый вопрос, мы, по существу, начинаем рассматривать эстетику грации с новой точки зрения. Эта эстетика не завершается визуальным описанием. Любой бергсонианец прекрасно знает, что по грациозно изогнутому пути необходимо пройти движением сопереживающим и интимным. Тем самым любая грациозная линия обнаруживает своего рода линейный гипнотизм: она служит проводником нашей грезы, придавая ей непрерывность линии. Но за пределами этой повинующейся подражательной интуиции всегда располагается повелевающий импульс. Наблюдающему за грациозной линией динамического воображение подсказывает в высшей степени причудливую замену: ты, грезовидец, и есть развертывающаяся фация. Ощути в себе грациозную силу. Осознай, что в тебе есть источник благодати[20], способность к взлету. Уразумей, что в самой твоей воле есть скрученные волюты[21], подобные молодым листам папоротника. С кем, для кого и против кого ты грациозен? Освобождение ли твой полет или же захват? Наслаждаешься ли ты своей добротой или же силой; ловкостью или свойствами своей природы? Сладострастие