Храм детства - страница 12
– На вот, возьми на память, сосед, – сказал Жутков.
– Не надо, Гена. Оставь мыльницу. Нужнее, – будто выронил изо рта осиплым от обиды голосом Сеня.
– Мыльницу так мыльницу, – заключил Жутков, доставая и её. – На, вместе с мылом.
Глядя на зло погруженного в себя Сеню, Жутков вспомнил, как уличил его за пожиранием сала в одиночку. Думая, что сосиделец спит, Сеня страстно изжевывал и иссасывал под одеялом доставшийся ему на свиданке шмат. А Жутков лежал без сна и мрачно слушал; и стоило ему пошевелиться, как Сеня замирал, тревожно сопя, в липкой от страха тишине, чувствуя, как во рту становится предательски солоно. И переждав немного, вновь принимался смачно жевать и чавкать. Жутков не помешал бы ему распоряжаться продовольствием, как заблагорассудится. Но Сеня не хотел выставлять себя жмотом и решил скрыть появление у него сала. Когда же утром выяснилось, что Сеня сломал о шкурку зуб да вдобавок расстроил желудок, Жутков не выказал осведомленности вслух. Но встречаться взглядами оба сосидельца избегали: один – от брезгливости и презрения, другой – от обиды и злобы.
Со скрежетом дверь открылась, и в камеру вошёл конвоир с лицом похожим на взмокшую мозоль в тусклом свете камеры. Молодой бледный солдатик.
– С вещами на выход! – крикнул он надтреснутым, простуженным голосом.
– Прощай, брат! – сказал Жутков и побрёл из камеры вон. Ещё раз глянул сквозь прутья на Сеню, отвернувшегося и поджавшего под себя ноги в залатанных шерстяных носках; и гулко зашагал, обысканный и ведомый конвоиром по пустому мрачному коридору, проложенному сквозь тюрьму стылой окаменевшей кишкой.
В кабинете начальника было тепло и надушено. «Чем ещё брызгается этот харёк?» – зло подумал Жутков, разглядывая его недовольное должностное лицо с изношенной кожей, растрескавшейся, как у героев музейных полотен. По натуре Жутков был чистюлей, и собственный немытый запах раздражал его; за время, проведенное в заключении, меньше всего он свыкся со скудной гигиеной. Пряча под стулом ноги, он думал, как может ненавидеть его даже такой уродливый закоренелый служака, которому и запаха-то одного достаточно, чтобы оставить здесь Жуткова на сгноение; и сколько же людей до него пересидело на этой табуретке с мыслями о своих воняющих ногах, спрятанных подальше от начальственного носа, боясь все испортить; и сколько пересидит еще, пока такие носы будут обонять. «Так покуда такие носы будут?! – разгорячился вконец Жутков, но сразу и озлился на себя сам: – Да что же он, баба что ли?! Чтобы я тут перед ним бледнел, как блядь?! Или от себя корёжит, что сижу и терплю его скользящий по мне взгляд и сморщенную рожу, а сам смотрю исподтишка, как сука?!»
Жилистые красные руки Шкуро аккуратно завязали узелок на папочке с подписанной Жутковым казенной бумагой. И Жутков успокоился.
На самом деле выражение на лице начальника не зависело ни от осужденного, ни тем более от его запаха, просто он носил лицо, как форму, к которой слишком привык, чтобы что-то менять в ней; зачерствев и съежившись, под гнетом тюремной службы, лицо его давно стало маской, вызывающей у заключённых только определённые, требуемые регламентом чувства. Сам же старший надзиратель Шкуро таил свои переживания и страхи в темной глубине души, где они, подобно паукам, плели сети и жрали друг друга, спасая от разрушительных и человечьих горестей и радостей.