Избранное - страница 16
начал генеральную уборку, для начала перемыв горячей водой из большого чайника всю имеющуюся посуду.
Часа через полтора в вагончике стало даже как будто уютно.
Раза два, пока я прибирался, приходил погреться Николай Иваныч. Одобрительно глядя на мои действия, он садился на табуретку возле двери, не подходя к печке, стоявшей посередине вагончика, «чтобы не марать пол». От него пахло соляркой, дымом и как будто бы пронзительным февральским ветром. Не знаю почему, но мне это было приятно, точно человек пришёл от таёжного костра.
– Вы теперь ещё тапочки заведите, – свесив голову со своей полки и глядя на подметённый пол, миролюбиво проговорил Костя.
– И заведём, – улыбнувшись, ответил Николай и, обратившись ко мне, сказал: – Закончишь здесь – можешь меня сменить…
Горбыль, даже облитый из ведра соляркой, горел неохотно. Огонь, словно слизывая языками пламени приятную ему соляру, скручивал доски, будто отжимая из них влагу, которая, злобно шипя, поглощалась ленивым костром.
В грустное, серое, уже предвечернее небо поднимались тёмные, беспросветные, как мои нынешние мысли, клубы дыма…
В конце концов огонь одолевал воду и начинал резвиться веселее, а подложенные в костёр новые доски занимались быстрее. Отчего-то эти наблюдения – победа упрямой стихии огня над холодной, всё замораживающей стихией воды – вселили надежду и в меня. «Ничего, всё перетрётся, перемелется, переплавится… Не всё ещё потеряно… – размышлял я, глядя на завораживающий весёлый огонь огромного, будто в пионерском лагере в конце лета, когда всем грустно расставаться и друг с другом, и с кончающимся летом, костра. – Из всего этого всё равно выкуется, вызреет что-то хорошее, цельное…»
Уже в темноте мы с Николаем Ивановичем разгребли горячую золу прогоревших досок и при холодном свете звёзд и жёлтом, из окна вагончика, попробовали копать землю, которая после многочисленных предварительных ударов по ней ломом или киркой подавалась лишь на четверть штыковой лопаты.
Вырыв что-то вроде неглубокого, но весьма объёмного «корыта», с чёрными от сажи лицами, уставшие, мы снова заложили в это углубление горбыль, облили его соляркой и подожгли.
– Всю ночь придётся жечь, – неровно дыша, проговорил Николай Иваныч. – Гляди, как земля нынче промёрзла. Прямо какой-то непробиваемый панцирь на себя надела. Ничё, завтра полегше пойдёт, – успокоил он меня. – Нам, главно дело, самый верхний, промёрзший слой убрать…
Сняв верхонку, он стёр с лица капли пота, катящегося из-под шапки, чем ещё больше размазал по лицу сажу.
«Я, конечно, тоже выгляжу не лучше,– подумал я про себя. – Видели бы меня сейчас знакомые аспирантки. Наверняка бы не узнали. Или сделали вид, что не знают. Ну что же, всё правильно. Как говорят педантичные немцы: "Jedem das seine" – "Каждому своё". Ведь, кажется, именно это было начертано на вратах Бухенвальда».
– Ладно, пойдём ужинать. Костя кашку обещал сварганить, – вывел меня из раздумий голос Николая Ивановича.
Всё тело у меня гудело, как высоковольтные провода на ветру. Звенело комариным гудом отчего-то и в голове. И сейчас я готов был съесть глубокую чашку даже и «змеиного супчика».
«Стремительно деградируешь, Ветров, – мысленно пожурил я себя и, едва переставляя ноги в ставших вдруг такими тяжёлыми валенках с калошами, потащился к вагончику, на стене которого, в отсветах пляшущего за моей спиной огня, проявилась огромная, неуклюжая, такая непохожая на меня прежнего, тень. – А может быть, это уже не только моя тень, но и моя сущность», – невесело подумал я, припомнив снова Питер и знакомых аспиранток, и начинающих актрис, с которыми меня знакомила Елена, заядлая театралка, завсегдатай премьер, особенно в любимом ею БДТ. Но даже заплакать в этот миг от осознания того, что что-то очень светлое и теперь такое нереально далёкое, может быть, навсегда утрачено, сил у меня уже не было.