Клубок Мэрилин. Рассказы, пьесы, эссе - страница 13



Это нарушало несколько планы Бахтина, а о дополнительной плате за газ и электричество он слышал впервые, но промолчал и лишь утвердительно кивнул головой.

Пока происходил этот разговор, Левушка сидел за столом и вначале аккуратно расчерчивал, а потом разрисовывал небольшой лист бумаги. Бахтин пытался разглядеть, что у него выходит, но ничего не было видно.

– Что ты там делаешь, Лев Николаевич? – спросил дед.

– Это я так-с, ничего-с, Федор Михайлович, – ответил мальчик и спрятал листок.

– Вечно что-нибудь рисует, – объяснил старик, – у него неплохо получается… Ну-с, мы с вами обо всем договорились. Когда же вы переезжаете?

– Думаю, через неделю, – сказал Бахтин и откланялся. Лева пошел проводить его.

– Можно взглянуть на твой рисунок? – попросил Максим.

– Да это так, это и не рисунок вовсе.

– А что же?

– Да это мы с ребятами так играем: рисуем денежные знаки.

– Фальшивые купоны, значит?

– Вроде того.

– Покажешь?

– Пожалуйста.

Максим взял протянутый листок. На нем было написано: «Hundred Dollars» и все было очень похоже, только вместо Джорджа Вашингтона был изображен Достоевский, изображен узнаваемо, но так, что из него проглядывал Федор Михайлович – дед Льва Николаевича! Но не одно лишь это ошеломило Бахтина: разглядывая купюру, изготовленную юным художником, он понял, что портрет Федора Михайловича был в какой-то степени и автопортретом!

– Не согласился бы ты подарить мне эти деньги, – осведомился Бахтин.

– На что вам? – лениво спросил Лева, потом вдруг оживился и добавил: Впрочем, извольте. Только не подарить, а продать.

– Продать? Любопытно! Сколько же ты возьмешь?

– Двадцать копеек – мне как раз не хватает для одного дела!

– Что ж, по рукам! Держи!

Лева огляделся по сторонам: нет ли свидетелей – и взял монету, показав взглядом, что о совершенной сделке следует молчать. Бахтин понимающе улыбнулся и дал понять, что полагает выгоду на своей стороне, как оно и было на самом деле, хотя с точки зрения педагогики, обмен денежными знаками представлял собою весьма сомнительное предприятие, и оба участника соглашения знали об этом.

Из сарая вышел Николай Федорович и спросил:

– Вы что же, Максим Менандрович, уходите уже?

– Да, мне пора.

– А я думал, вместе чайку попьем. Скоро придет моя жена, Людмила Григорьевна, и организует нам чай с вареньем. А? Оставайтесь!

– Спасибо, не могу, мне непременно надо через час быть в Москве.

– Жаль, жаль. Посидели бы, поговорили. Вы бы рассказали что-нибудь интересное о литературе, о писателях. Мы ведь все большие охотники до искусства.

– Я неважный рассказчик, да и привлекают меня вопросы сугубо академические, так что вряд ли мой разговор будет для вас занимателен.

– Ох, я замечаю, что вы все скромничаете! А может быть, смирение паче гордости? А? Ну, жаль, жаль! Что же, тогда до свидания! До следующей субботы!

– Всего доброго! – попрощался Максим, отметив мимоходом, что Николаю Федоровичу было почему-то известно то, что говорилось о переезде в комнате Федора Михайловича, как старик, видимо, знал, о чем беседовал Бахтин с его сыном, вскапывая грядки.

– Должно быть, уже известно и о нашем с Левой обмене, – подумал Максим, и его души коснулось чудесное ощущение тайны. Это ощущение Бахтин любил едва ли не более всего в жизни, хотя оно всегда было для него овеяно грустью – томящей и легкой в одно и то же время. Но летучее предвестие тайны чем-то сильно отягощалось: какое-то напряжение поселилось в сердце и отдавалось во всем теле, до почти непроизвольного сокращения мышц, Максим попытался отогнать от себя невольную и необъяснимую тревогу, и вся обратная дорога в электричке прошла в обдумывании предстоящей статьи. Бахтин даже не сразу понял, что все вышли из вагона, – так был поглощен новой мыслью, которая показалась ему плодотворной и сдвигающей его остановившуюся было работу с места. Человек не обладает завершенностью, думал Бахтин, ею обладает лишь персонаж, то есть характер, прошедший через горнило сюжета. Только сюжет как некое единство придает характеру целостность и законченность. Стало быть, для обретения завершенности человеку необходим автор, то есть некто иной. Писатель-автор, пишущий о себе-человеке, раздваивается, описывая себя как иного, отчуждая себя от себя, иначе нельзя стать персонажем – даже в собственном произведении. Однако иной, не-я, чтобы стать персонажем, должен как-то войти в автора и быть его частью, его двойником, его эмбрионом. Иной входит в автора духом, дуновением и внутри него обретает плоть – уплотняется и оплотняется. Затем автор выдавливает из себя этот сгусток, огранивая его перипетиями, формируя интригами, обжигая мизансценами, выявляя его свойства соотнесенностью с вещами и другими персонажами, и, наконец, освобождается от него, заперев, как в клетке, в сюжете.