Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников. Том 1 - страница 9
Дверь захлопнулась… я остался один в огромной пустой комнате, среди невозмутимой тишины, а оживленное, праздничное движение на Воскресенской улице еще более увеличивало тяжесть заключения. Изнывая от скуки и безделья, я постучался в дверь и убедил сторожа отнести записку в мою квартиру, находившуюся невдалеке от университета. Вскоре явился мой человек с подушкой и книгами.
Несколько успокоившись и устроившись на скамье, я только что принялся за чтение Лермонтова, как в коридоре раздались чьи-то шаги, дверь отворилась, и перед глазами моими предстал граф Толстой в серой шинели военного покроя[40]. Его сопровождал тот же вахмистр, но далеко более вежливый, искательный и тотчас же разрешивший графу иметь в коридоре своего слугу для посылок.
Сбросив шинель и не снимая фуражки, не обращая на меня никакого внимания, граф быстро заходил взад и вперед, заглядывал в окна, расстегивал и застегивал сюртук и вообще обнаруживал нетерпение и недовольство своим глупым положением. До глубины души возмущенный таким поведением, я лежал закрывшись книгой, стараясь показать, что не замечаю присутствия графа. Он отворил дверь и громко, точно у себя в квартире, позвал слугу.
– Скажи кучеру (вероятно, дожидавшемуся у подъезда), чтобы он проехал мимо окон, – приказал граф.
– Слушаю! – отвечал вошедший слуга, а недовольный граф расположился у одного из окон с намерением как-нибудь убить время.
Я продолжал читать, но наконец не выдержал и тоже подошел к окну. Мимо нас, по улице, то шагом, то крупной рысью, вытянув вперед руки, проносился кучер.
Мы перекинулись двумя-тремя словами относительно рысака, а час спустя уже вступили в горячий, нескончаемый спор, где главную роль играл не предмет, о котором спорили, а скорее какая-то странная, тотчас же всплывшая наружу вражда.
Десятки лет уже разделяют меня с сутками, проведенными глаз на глаз с графом Толстым, и, невольно с каждым годом все более подчиняясь влиянию его гениального таланта, мне бог знает как бы хотелось припомнить каждое слово, сказанное им во время нашего невольного заключения, но в памяти уцелело только общее впечатление, общий смысл наших разговоров. Помню, что, заметив «Демона» Лермонтова, Толстой иронически отнесся к стихам вообще, а потом, обратившись к лежавшей возле меня истории Карамзина, напустился на историю, как на самый скучный и чуть ли не бесполезный предмет.
– История, – рубил он сплеча, – это не что иное, как собрание басен и бесполезных мелочей, пересыпанных массой ненужных цифр и собственных имен. Смерть Игоря, змея, ужалившая Олега, что же это, как не сказки, и кому нужно знать, что второй брак Иоанна на дочери Темрюка совершился 21-го августа 1562 года, а четвертый, на Анне Алексеевне Колтовской, – в 1572 году, – а ведь от меня требуют, чтобы я задолбил все это, а не знаю, так ставят единицу. А как пишется история: все пригоняется к известной мерке, измышленной историком. Грозный царь, о котором в настоящее время читает профессор Иванов, вдруг с 1560 года из добродетельного и мудрого превращается в бессмысленного, свирепого тирана. Как и почему, об этом уже не спрашивайте… – приблизительно в таком роде рассуждал мой собеседник[41].
Меня сильно озадачила такая резкость суждений, тем более что я считал историю своим любимым предметом.
Незаметно наступил вечер, графский лакей принес свечи, в углах аудитории царил мрак, а во всем громадном здании университета какая-то подавляющая тишина.