Мания. Книга вторая. Мафия - страница 59



Кончил Ельцин письмо тем, что просил освободить его от должности первого секретаря Московского городского комитета партии и не числить в членах Политбюро.

А потом был октябрьский пленум ЦК…

И еще до его начала многим было понятно, что струсивший Горбачев на этот раз получит прилюдную оплеуху. И некоторые уже злорадствовали.

И все, возможно, сошло бы на нет. Но Горбачев, как под гипнозом, неожиданно превратился в кондового бездумного попугая.

Вот как это было.

Горбачев, привыкший за последние годы к триумфальным речам, сошел с трибуны, и председательствующий Лигачев произнес:

– Товарищи! Таким образом, доклад окончен. Возможно, у кого-нибудь будут вопросы?

Он обвел всех своим чуть притушенным взглядом.

– Пожалуйста. Нет вопросов? Если нет, то нам надо посоветоваться.

Так где те самые крикуны, которые сроду делают прения закрытыми? Их нет. Зал расслабленно перешептывается. Ждет. Все знают, что сейчас что-то должно произойти. Многие извещены прямо. Другие добыли то же самое из догадок.

Пауза затянулась.

И тут Горбачев небрежно бросает в зал, чуть приерзав на своем месте:

– У товарища Ельцина есть вопрос.

Лигачев еще не понимает, что использован как бикфордов шнур, и вот-вот должен раздаться взрыв. Догорают последние сантиметры.

И он вновь повторяет:

– Тогда давайте посоветуемся.

И опять делает паузу перед тем как вопросить:

– Есть нам необходимость открывать прения?

Слитный зык голосом:

– Нет.

Лигачев уже как бы констатировал:

– Нет.

Но не произнес того, что в таком случае должно произойти: объявить пленум закрытым.

Но он оглядывается на Горбачева, и тот, дернутый неведомой внутренней энергией, попугайно повторил:

– У товарища Ельцина есть какое-то заявление.

И тогда Лигачев дал Борису Николаевичу то самое слово.

3

Октябрь скудел последним опереньем деревьев. После промозглого, забывшего игралища ветра дня приходил тишайший вечер. И забытые старые звуки, казалось, возникали над головой Бориса Николаевича. Словно с потолка мышь сорила озадками.

Он вставал с постели, долго в умывальной комнате кашлял, потом, видимо поняв, что, наконец, отхаркался, вышел.

Включил радио. Там говорили, как мудро Горбачев осуществлял экономическое руководство страной.

Тявкали что-то и про Раису Максимовну, которая посетила…

Все, что по-настоящему его раздражало, так это она. Ее бесконфузливое вмешивание во все, что ее совершенно не касалось. И оправдательно-округлая, как орлиный насест, фраза Горбачева, что они с нею составляют одно целое.

Еще больше обозлило его высказывание одной нянечки, которая сказала: «Не из роскошей вышла, пусть хоть теперь покохается. – И, чуть подумав, добавила: – В соборной тени, говорят, взраненная трава и та соком не течет».

Значит, Горбачев всем видится чуть ли не святым столпом.

Здесь, на Мичуринском проспекте, в больнице, Ельцин, затаившись, все ждал, что Горбачев, даже если не прочитав его письма, но услыхав на пленуме его фактический пересказ, конечно же позовет на разговор. На ту беседу, где он сумеет не только доказать свою правоту, но и подтвердить некую полезность себя. Это, так сказать, в лучшем случае. А в худшем – будет отвергнут и бит. Вот тогда сотворится то, ради чего и сотворялась вся эта комедь.

Знать бы, что так все обернется, он бы жанровое обозначение своего выступления немного перестроил. Доказательно, но с другой точки зрения рассмотрел бы этот вопрос. С вывертом бы обозначил, как сейчас прочитывается современная история. И, отстояв свое условное право, например бы изрек нейтральное: «Эпоха умирает в культуре».