Метафизика Петербурга. Историко-культурологические очерки - страница 64



Так писал Гавриил Державин – лучший поэт первого века исторического бытия Петербурга, возносясь воображением высоко – но отнюдь ненамного выше, чем расчеты екатерининских полководцев и дипломатов. В предвидении взятия Константинополя в доме Романовых было принято новое имя – Константин. По настоянию Екатерины II оно было дано одному из ее внуков, в память императора Константина Великого. При ребенке с детства была греческая прислуга, его обстоятельно ознакомили с греческой историей. Константину прочили помазание на царство в соборе св. Софии, и венец императора новой Византийской империи. Эти планы были достаточно широко известны и вызывали в русском обществе немалое воодушевление. В известном объяснении к цитированной выше оде, составленном в старости, Державин привлек внимание читателя к занявшим нас строкам, указав, что он имел в виду намерение «Константинополь подвергнуть державе великого князя Константина Павловича, к чему покойная государыня все мысли свои устремляла». Европейское общественное мнение было настроено против такого усиления России – но против самой логики «греческого проекта» по сути ничего не имело возразить. Еще маркиз де Кюстин полагал Петербург естественными северными воротами Российской империи, Нижний Новгород – восточными, Константинополь – южными. А ведь он был очень нерасположенным к России наблюдателем, и писал в конце 1830-х годов, когда начали складываться и уже стали заметны внимательному взгляду назревавшие предпосылки Крымской войны.

По мере того, как в Петербурге осознавали невозможность реализации всех задач екатерининского «греческого проекта», он начал преобразовываться в «восточный вопрос», ставший одной из доминант российской, более того – европейской политики XIX столетия. Сущность «восточного вопроса» определялась тяжелым состоянием Османской империи, ставшей «больным человеком» тогдашнего мира. Как стало ясно при дворах ведущих мировых держав, пришло время делить наследство распадающейся империи и расставлять доминанты нового политического порядка на Балканах, берегах Черного моря и Ближнем Востоке. Англия, Франция и Австрия стремились к приобретению новых колоний и рынков сбыта, и в первую очередь – приобретению контроля над проливами, которые охранял Стамбул. При царском дворе мечтали о новых приобретениях вокруг Черного моря – и, разумеется, обеспечении судоходства на Босфоре.

Надо заметить, что действия дипломатии Александра I в «восточном вопросе» были отмечены признаками нерешительности. Дело в том, что среди православных подданных султана, в первую очередь греков, начались волнения, постепенно перераставшие в народно-освободительное восстание. С одной стороны, сам Бог велел поддержать единоверцев, к чему государя всемерно подталкивал один из шефов его внешней политики, грек Иоанн Каподистрия (позднее он стал президентом независимой Греции). В 1821 году, в конфликт прямо вмешался с отрядом греческих и русских волонтеров генерал-майор русской службы, князь А.К.Ипсиланти. За его судьбой с симпатией следили глаза всего образованного общества не только России, но и Европы. Пушкин мечтал ехать в Грецию, чтобы сражаться за свободу греков, по примеру Байрона. С другой стороны, в рамках Священного союза Александр I обязан был всемерно защищать права государей. Между тем, как отвратителен ни был султан, но он был монархом – притом монархом законным, а греки при всей симпатии к ним были инсургентами. Получалось, что в соответствии с «принципом легитизма» нужно было поддерживать совсем не их, но напротив, как раз Блистательную Порту. Дипломатии Александра I так и не суждено было распутать эту головоломку. Как следствие, достоинство Петербурга как фактической столицы православного мира вошло в явное противоречие с его ролью центра Священного союза. При всех колебаниях и оговорках, последнее оказалось для царя более важным – а это уже говорило об отходе от «византийского наследия».