Между Молотом и Наковальней - страница 10
Кудашев – демон в человечьем обличье
Атаман Кудашев, молодой, но уже закалённый в кровавых походах, носился между цехами на вороном коне, чьи глаза горели так же безумно, как глаза его хозяина. Его лицо, изуродованное оспой, напоминало потухший вулкан – грубое, покрытое шрамами, но всё ещё полное скрытой мощи. Длинные волосы, чёрные и слипшиеся от грязи, выбивались из-под папахи, а в глазах, холодных и острых, как лезвие, не было ни жалости, ни сомнений – только огонь, что сжигал всё на своём пути. Кудашев не кричал, как другие атаманы, – его голос был низким, шипящим, как раскалённое железо, опущенное в ледяную воду. Он правил своими людьми не словом, а взглядом, и этого было достаточно, чтобы заставить их рубить, жечь и убивать.
– Кудашев (указывая на мастеровых): – Вяжите их! Кто сопротивляется – рубите! Его слова падали, как удары бича, и казаки бросились исполнять приказ, хватая рабочих, что выбегали из цехов, ещё сжимая в руках клещи и молоты. Один из мастеровых, старик с седой бородой, чьё лицо было покрыто морщинами, как старое дерево, попытался загородить путь. Его звали Матвей, он проработал на заводе сорок лет, и его руки, что ковали плуги и подковы, дрожали не от страха, а от гнева. – Мы не бунтовали! – крикнул он, глядя Кудашеву в глаза. – Мы молчали! Дайте нам жить! Кудашев остановил коня, и на его лице мелькнула улыбка – холодная, как зимний ветер. Он выхватил пистолет, чья рукоять была обмотана кожей, и прицелился в старика. – Молчание – это и есть бунт, – сказал он, и его голос был таким же острым, как выстрел, что последовал за словами. Пуля пробила грудь Матвея, и он упал на снег, даже не вскрикнув. Его кровь, тёмная и густая, растеклась по белому покрову, как чернила, пролитые на чистый лист. Казаки захохотали, но их смех был пустым, как вой ветра в пустой избе.
Казнь на глазах у детей
Казаки согнали всех, кто отказался присягать, на площадь перед заводом. Здесь, у старого дуба, чьи ветви гнулись под тяжестью инея, собрались мужчины, женщины, старики и дети. Их лица были серыми от холода и страха, а дыхание вырывалось облачками пара, что тут же растворялись в морозном воздухе. Среди них был мальчик лет девяти, худой, с обветренными щеками, прижимавший к груди маленькую иконку Николая Чудотворца. Её деревянная рамка была потёртой, но лик святого сиял, как луч света в этом мраке. Мальчик, которого звали Колька, смотрел на Кудашева не с мольбой, а с вызовом, и его пальцы так сильно сжимали икону, что костяшки побелели.
Кудашев заметил его и, спрыгнув с коня, подошёл ближе. Его сапоги хрустели по снегу, оставляя глубокие следы, а сабля на поясе тихо звякала, как предупреждение. Он вырвал икону из рук Кольки, и мальчик закричал – не от страха, а от ярости, что вспыхнула в его детском сердце. – Верни! – крикнул он, бросившись к атаману. – Это бабушка мне дала! Она велела хранить! Кудашев посмотрел на икону, и его губы искривились в презрительной усмешке. Он швырнул её в костёр, что уже пылал посреди площади, пожирая документы завода, книги и деревянные обломки. Огонь жадно лизнул лик Николая Чудотворца, и святой, казалось, смотрел на мир с немым укором, пока пламя не превратило его в пепел. Колька упал на колени, его крик перешёл в сдавленный плач, и он протянул руки к костру, будто мог спасти икону. Но огонь был быстрее, и вместе с иконой, казалось, сгорела душа мальчика. Он сидел на снегу, глядя в пустоту, а казаки вокруг смеялись, их голоса были грубыми, как лай собак. Женщина, что стояла рядом – мать Кольки, – хотела броситься к сыну, но казак ударил её прикладом, и она упала, прижимая к груди младшего ребёнка. Площадь наполнилась стонами, но никто не осмелился поднять голос – страх сковал их, как лёд сковывает реку.