Моховая, 9-11. Судьбы, события, память - страница 26
Мой локоть почти касался локтя очередного оратора, тоже на трибуну опиравшегося, с другой стороны, и я мельком взглянул на него: невзрачный, старый, с темной, неровной, сморщенной кожей на лице. Безнадёжно древний, говорил он тихо и невнятно, словно обращался к самому себе, его никто и не слушал, стоял глухой шум. Обсуждали только что переизданные усилиями Вадима (В. В. Кожинова) под редакцией Серёги (С. Г. Бочарова) «Проблемы творчества Достоевского». А сумрачный старикашка, словно исполняя роль чеховского Фирса, бурчал что-то против. И лишь потому, что наши локти почти касались, разбирал я обрывки произносимых этим сморчком фраз: «Бахтин отрывает… У Бахтина не хватает. Подход Бахтина не дает…».
Пробурчал старичишка своё и сполз с трибуны. В коридоре, когда стали расходиться, попался мне профессор Поспелов – вовремя подвернулся. «Кто это был?» – требую у него, ведь должен же знать хотя бы он, чьи часы уже тоже к полночи движутся. Взглядом, в котором виднелись сострадание пополам с презрением, Геннадий Николаевич посмотрел на меня и произнёс, отчеканивая каждый слог: «Ва-ле-ри-ан-Фе-до-ро-вич-Пе-ре-вер-зев».
«Переверзев собрал вокруг себя многочисленных сторонников, и они вместе выпустили сборник «Изучение литературы» (1929), который вызвал ожесточённую полемику и повлёк за собой обвинения в вульгарном социологизме. В 1938 году Переверзев былл арестован и провёл следующие восемнадцать лет в тюремном лагере»[3]. Кроме Поспелова, знал я, и очень хорошо, ещё одного из переверзевских сторонников, вокруг него группировавшихся, Ульриха Рихардовича Фохта. Оба ученых не только не пострадали, но занимали видное положение, пользовались авторитетом и оставались вне подозрений. Как же так, если тогда громили вульгарный социологизм, то есть «систему взглядов, вытекающую из догматического истолкования марксистского положения о классовой обусловленности идеологии и приводящую к упрощению и схематизации историко-литературного процесса»?[4] За упрощение историко-литературного процесса Переверзева и взяли? А что ж других чаша сия миновала, ведь они всё вместе упрощали да ещё и схематизировали процесс?
В этой внешне парадоксальной ситуации проявляется характерная черта нашего времени, на протяжении которого люди подверглись несправедливому осуждению: ни вульгарный социологизм, ни какой-либо ещё изм и вообще изучение литературы никакого отношения к плачевной судьбе Переверзева по существу не имели. Истинная причина обрушившихся на него – индивидуально – репрессий остается по-прежнему неизвестной, как не известно это и во множестве других случаев. Что же до упрощения и схематизации, то в моё время от каких бы то ни было четких представлений избавились до полнейшей расплывчатости, вместо схематизации мы получили методологическую и терминологическую кашу.
А тогда никто так и не услышал единственного из ораторов, которого стоило тогда послушать, а ведь литературоведческий Лазарь, только что вернувшийся с того света, продолжил полемику с Бахтиным прямо с того пункта, где оказался их спор прерванным три десятка лет тому назад. Но суть не интересна – сильна инерция настроений. В утешение себе могу сказать: читая Бахтина, слышу я тот же голос, будто Фирса, бурчащего: «Отрывает… Не хватает… Не даёт…».
«Урок Турбина» – так следовало озаглавить эту историю, если бы требовалось дать ей название. Однако ради ясности начать я вынужден издалека. Больше двадцати лет минуло с того времени, когда слушали мы лекции Владимира Николаевича. Как сотрудник Института мировой литературы я координировал советско-американские проекты по литературоведению. Пересаживаясь в Чикаго с самолёта на самолет, уже в салоне, за несколько минут до вылета, слышу по радио свою фамилию вместе с просьбой немедленно сойти с воздушного корабля. То были времена холодной войны, и мне стало жарко. Но оказалось, из лучших чувств, меня об этом просили от имени некоего чикагского короля – сталелитейного.