Московские были - страница 36



– Хорошо сказал. Немного! Да, он звонил, доложил, что видел тебя, расхваливал твой доклад. Очень меня порадовал.

– А что с вами, Викентий Нилович?

– Во-первых, просто Викентий. Ты что ж забыла, как меня называла? А болезнь простая – рак. Мой врач говорит, нужно готовиться. Впрочем, зачем тебе это? Я еще живой. Лучше расскажи о себе. Не вышла замуж? Пора бы уже.

– Нет, Викентий, никто меня не берет.

Я рассмеялась:

– Да я и не хочу замуж. Поздно уже.

– Что ты говоришь? Никогда не поздно начать жить с хорошим человеком. Другое дело, что хорошие люди не растут вдоль дороги. Открою тебе секрет: я очень жалел о том, что ты от меня уходишь.

– Что вы, Викентий. Это ведь вы сказали, что мы выполнили наш контракт.

– А что я мог сказать? Просить, чтобы ты осталась у меня еще на какое-то время? Признаться, я даже хотел предложить тебе двойную плату, но побоялся, что ты обидишься. А если по чести – совестно удерживать девушку возле старика. Знаешь, я все хотел предложить тебе деньги, что бы ты осталась еще у меня натурщицей, хоть на какое-то время, но стеснялся. Я же видел, что тебе нужно было расти не около старичка, а самостоятельно. Или, еще лучше, вместе со своим сверстником.

– Не надо так. Мне было хорошо около вас. Я ушла с сожалением.

– А я-то, старый дурак… Да что уж теперь говорить.

– Давайте о другом. Валентин Павлович говорил мне о картине «Муза». Стыдно сознаться, но я ее не видела.

– О, это лучшая моя картина за последние десять лет. Помнишь тот этюд? Я еще тебе сделал копию.

– Да, копия у меня дома, на стене.

– А у меня этюд в гостиной, будешь уходить – посмотри снова. По этюду и другим зарисовкам я два года работал. Говорят, получилось. Сейчас она в Третьяковке. Я обещал все картины отдать в музей, ведь племянники мои меня совсем забыли. Но этюд, если хочешь, завещаю тебе. Оставь свой телефон Марии Федоровне. Она медицинская сестра, но толковая, хотя и надзирает за мной, как Цербер. То нельзя, это вредно, будто мне жить еще несколько лет, а не недель.

Зашла Мария Федоровна и категорически объявила:

– Все, больше Викентию Ниловичу нельзя разговаривать и волноваться.

Как будто слышала, что говорил Викентий. А может быть, слышала.

На прощанье поцеловала его чисто выбритую щеку и вышла, пообещав зайти через неделю. В гостиной задержалась на минутку – на стене в простой деревянной рамке висел тот самый эскиз. Смотрела на него и мне казалось, что как будто и не было этих пяти-шести лет, что это я, молодая, смотрю сама на себя. Ладно, нужно уходить.

Специально пошла в Третьяковскую галерею, нашла «мою» картину и долго, долго смотрела сама на себя, молодую, оживленную, ждущую кого-то или что-то. И глаза у меня, действительно, лучатся, сияют. Картина не очень большая, только раза в два больше этюда. Но на этюде только я прорисована тщательно, а здесь свет, падающий из окна, освещает всю комнату, виден туалетный столик, собачка, лежащая на ковре, картина на стене.

Мне захотелось немедленно повидать Викентия. На этот раз Мария Федоровна встретила более приветливо.

– Проходите, только вряд ли он вас узнает.

Викентий лежал неподвижно, глаза открыты, но в них ничего не отражается. Мария Федоровна пожаловалась, что он только временами приходит в себя. Проходя мимо гостиной, обратила внимание на пустой светлый квадрат на стене, где раньше висел этюд. Его, аккуратно завернутый в плотную бумагу, мне вручила Мария Федоровна, когда я уходила. Сказала, что так велел Викентий Нилович. Еще через неделю она позвонила мне и сообщила, где будут похороны. Потом были похороны, а еще через две недели адвокат передал мне письмо. Что было в письме – не скажу. Это мое, личное.