Моя больная любовь - страница 4



– Д-да… – так и есть – будто весенний ручеёк.

Блядь.

– А я – Монстр, – усмехнулся той дичи, что творилась с ним, – слыхала? Может быть, папочка рассказывал обо мне?

Да откуда ж? Он, наверное, и забыл уже о двух женщинах, которые молили его о пощаде. Забыл, что сделал с ними. Никогда не думал, что придут и за ним. За его сокровищем. Дочуркой.

– П-папочка… – пробормотала девочка, как-то очень растерянно. Но так… будто сомневалась не в словах, а в самой возможности такого разговора, и завершила уже увереннее: – Не говорил…

– Уже неважно, – произнёс он и резко обернулся.

Боже, да она же совсем мелкая… И хлипкая. Соплёй перешибёшь. Как бы не подохла раньше – пока он её ебать будет. А он будет – жестко и не церемонясь. Но трахать дохляка не хотелось бы, он же не некрофил какой-нибудь.

Блядь.

Да ещё и глазищи эти на пол-лица. Омутные.

Хоть выкалывай.

Потому что когда смотрит вот так, когда хлопает своими ресницами коровьими, внутри всё в узел скручивает. Хочется эту мелочь в охапку сгрести, баюкать, врать ей, что всё будет хорошо.

Хочется, мать его, быть нежным.

Но нельзя.

Не с ней.

Но видеть, как её трясёт, почему-то неприятно. Руки, щаз, ледяные. Он уверен. Спрятать бы эти крошки-ладошки в свои, греть бы дыханием…

Блядь.

Он много пиздеца в своей жизни натворил. За последние десять лет столько грязи хлебнуть пришлось. Только вот баб никогда не насиловал. Зачем? Они сами на его крепкий хуй прыгали и просили выебать их пожёстче. Да и не признавал он этого, не по-мужски.

Может, кто-то заржал бы, узнав, что у Монстра есть свои понятия о чести, не ебать бабу без её согласия – было одним из них, но ему пох. Понятия у него были и точка.

Поэтому он и ухмыльнулся, но не чтобы её запугать, а чтобы скрыть тот пиздец, что внутри творился, когда она вот так вот обмирала и глазищами своими – блядскими, нереальными – хлопала.

Воздух хватала, будто рыбёшка без воды.

Сука.

Не смотреть, не думать, врубать сволочь.

– Хватит и того, что я знаю, кто ты… И что сделал твой отец, – рявкнул и грубо схватил её за подбородок, повертел голову из стороны в сторону, осмотрел.

Рвать и метать хотелось. Разодрать блядь-Сотникова в клочья. Это из-за него малышка здесь. Из-за него у Харитона сводило сейчас пальцы – так желал касаться нежно, невесомо. Ведь кожа у малышки – атласная, гладил бы и гладил.

Ну, почему, почему ты такая? Почему – ты?

А он же сегодня – падаль и мразь. Поэтому:

– Хорошенькая. Губки пухленькие. Кожа нежная. Чистый ангелок. Но это… ненадолго. Сегодня тебе предстоит спуститься в ад…

Что за бред он несёт? Сам всегда гнобил тех долбоёбов, что за счёт слабых баб самоутверждались – запугивали, унижали, растаптывали. Руки таким не подавал. А теперь вот сам дрожащую малышку давил.

А она лепетала тихо-тихо, едва различал:

– Нет-нет… Нельзя…

Прекрати! Сейчас же прекрати!

Блядь! Не могу! Когда в её голосе такие мольба и отчаяние…

Так…

Где у нас там Монстр? Включить на полную: ухмыляться погано, смотреть сально, давать дальше:

– Детка, усвой сразу – тут я решаю, что нельзя, а что можно. Тебе. Мне можно всё.

– Что я вам сделала? – девочка еле хрипела, дрожала, но у самой хватило силёнок вскинуть голову, встретить взгляд в упор, выдержать его. А у него – едва хватило сил не утонуть в её глазах – серых, влажно блестящих, обречённых… Точно маленький взъерошенный котёнок, который щерится, глупыш, на бойцовского пса…