Не та жизнь - страница 7
Несколько лет назад мне позвонила какая-то женщина и спросила, не был ли я в эвакуации. Я ответил: да, но у меня нет доказательств. Она: нам доказательства не нужны. Видно, им уже не хватало «ницоле́й шоа́», выживших в холокосте, возникли трудности с реализацией бюджета, и эвакуированные тоже были включены. Я не отнесся к этому серьезно, но через некоторое время получаю емайл: почему я не передаю им анкету с данными о моей больничной кассе и номером счета в банке? Я чувствую, что это несправедливо, я не так беден, чтобы быть не в состоянии платить за лекарства, но всё же не отказываюсь от благодеяний, и даже хвастаюсь: я «ницо́ль шоа»! В школе со мной сидел за одной партой еврейский мальчик, действительно выживший в холокосте: он был один, пятилетний, в оккупированной Белоруссии. Он даже заразил меня заиканием, от которого я с трудом отделался.
С эвакуации и начинается моя непрерывная память. Нас везли в грузовых вагонах, по три семьи по ширине вагона, по каждую сторону раздвигающихся дверей, закрытых, когда поезд был в движении. С каждой стороны было маленькое окошечко. Это было первое разочарование в моей жизни: мы были посредине, у меня не было доступа к этим окошкам. Нас привезли в город Пермь, тогда звавшийся Молотов, в честь одного из «тонкошеих вождей». Именно он, наверно, вдохновил Мандельштама на этот образ (в стихотворении о Кремлевском горце с тараканьими усищами, которое стоило ему жизни), он действительно выглядел тонкошеим на портретах. Черчилль говорил о нем: «Я не видел человека, в котором более полно была бы представлена современная концепция робота». При Сталине непредусмотрительно называли города и улицы в честь живых людей, так что, когда тонкошеий был еще жив, но отправлен Хрущевым в опалу, город снова стал Пермью. Так вышло, что я часто бывал в этом городе в 10-х годах, читал лекции в академическом городке за Камой, там, куда мы переправлялись на пароме по грибы. Я помнил двухэтажный дом, где мы жили в центре города на улице Ленина (в Перми улицам до сих пор не вернули старые имена, как в Москве). Но я не нашел этого дома, возможно, его снесли.
Я расту. Слева молодая мама
Мы жили все в одной комнате: я, родители, дед, и бабка. Я недаром ставлю себя первым: я был главной персоной. Все работали, даже бабушка, ведшая хозяйство, строчила что-то на швейной машине как «надомница». Бабушка умела писать только на идиш и вставляла родные слова в русскую речь. Несколько позже она называла меня «йеши́ве бо́хер» (так зовут парней, изучающих талмуд, каких полно в Израиле, на иврите «баху́р йешива́») и «хало́ймес» (мечтатель, или разиня, на иврите «баа́л халомо́т», буквально владыка снов). Не зная слов, я понимал, что она имела в виду. Моя первая жена тоже была тогда в эвакуации с матерью в другом городе, и они голодали: её отец был офицер-артиллерист, так тогда заботились о семьях фронтовиков. А у моих были карточки хорошей категории, и еще для меня обменивали на масло талоны на водку и табак. Я ни в чём не нуждался, не заслужил я нынешних бесплатных лекарств. Сладкое воспоминание – фигурный шоколад, которым, еще ближе к началу войны, пока его не извели, как-то «отоварили» карточки на сахар. Мне не хватало только игрушек, мой автопарк остался в Москве, всего то у меня и было, что лиса и мишка без глаз.